Однажды в неурочный час мы зашли в советское консульство в Вашингтоне. Раннее утро, тихо, пустынно. Навстречу шел знакомый вице-консул, молодой, высокий, крупный человек. Личность популярная в советской колонии. Остряк, исполнитель цыганских романсов, знаменитый лебедь-балерун из "танца маленьких лебедей". Из года в год у нас на капустниках повторялся один и тот же номер: Чайковский под рояль, верзилы в белых пачках, их сизые, огромные ноги в кедах в свете прожекторов, неизменный восторг зрителей.
Весельчак двигался нам навстречу не то с большой вазой, не то с коробкой сладостей в праздничной упаковке. Ни бодрых приветствий, ни свежего анекдота, ни обычных присказок - ничего. Странно...
- Кому подарок несете? - спросили мы.
- Какой подарок? - хмуро ответил он.- Урна это!
- Какая урна? Чья?
- Чья, чья... Соотечественника.
- Какого... соотечественника?
- Нашего с вами! - Тут он наконец притормозил и остановился.- Шлют и шлют со всей Америки. Вот никак не пойму,- сказал он, и никакого бодро иронического приятия жизни во всех ее причудливых проявлениях не было ни в его голосе, ни в могучей спортивной фигуре.- Ведь живут же себе здесь преспокойно, правда? Родились даже некоторые в Америке. А умирают - и что? Просят по завещанию похоронить в родной земле, причем часто - в конкретном месте. И все заранее оформлено по закону, и деньги приличные заплачены - за перевоз, захоронение, за все. Мы привыкли - рутинная работа. А все равно каждый раз - загадка.
- Какая загадка - Родина,- сказали мы.
- Вот именно,- вздохнул наш собеседник,- ну, понятно, тянет человека домой, это при жизни. А после смерти? Не все ли равно, где лежать после смерти? Некоторые в России-то только родились, а открывают родственники завещание, и вот вам, сюрприз: после смерти хочу домой. Вот и носим, и носим. Сам бы не поверил, если б рассказали...
И он двинулся со своей ношей дальше.
А мы вышли из консульства. Южная улица горбатилась белыми дорогими особняками. Была весна, все цвело, отцветали розовые японские вишни, зацветали магнолии и розы. Голубело, как всегда, ослепительное небо. По идеально подстриженным газонам скакали белки. Вашингтон - город-сад, витрина страны.
Мы остановились и поглядели друг на друга.
Родина...
Как объяснить словами, какой силы чувства к ней привязывают? А что такое Родина, если человек живет вдали от нее?
Наши соотечественники за рубежом... Тема, в течение десятилетий практически "непроходимая". Если и появлялось в печати что-то об этом, то всегда враждебное.
Русский, украинец, латыш, литовец, армянин, еврей - человек родом из нашей страны, живущий за рубежом, достоин был презрения, осуждения, в крайнем случае - снисходительной жалости. До самого недавнего времени встреченный за границей соотечественник описывался даже, казалось бы, наиболее разумными публицистами в тонах крайне пренебрежительных. В каждом жесте, фразе, поступке проступало в этих дорожных зарисовках прежде всего одно - чувство неизбывной вины оказавшегося за границей человека за утрату Родины. Каждый эмигрант обязан был каяться. И советский человек в лучшем случае снисходительно принимал это покаяние. От всех подряд - даже от тех, кого увезли детьми, даже от их детей. И все недавно публиковалось, буквально срываясь с пера, "раскрывая" почтенного автора,- воспитанное всем предшествующим историческим опытом, неизжитое, прямо-таки государственное высокомерие советского человека перед человеком, часто занесенным не по своей воле невесть куда и радующимся встрече с соотечественником. Откуда эта спесь, этот гонор, полная глухота к чужой судьбе, эта безжалостность оценок?
В число людей, не заслуживающих доброжелательного или хотя бы вдумчивого разговора, попадали почти все без разбора: и те, чьи отцы и дети отправились на чужбину, гонимые безземельем, религиозными преследованиями; и послереволюционные эмигранты, оказавшиеся "по ту сторону баррикад" нередко просто в силу своего социального происхождения; и тысячи "перемещенных лиц", советских граждан, попавших в плен или угнанных на Запад в годы Великой Отечественной войны.
Уже сам факт жизни за пределами Родины делал их по меньшей мере подозрительными людьми. Неписаные правила предполагали, что советским работникам за рубежом следует держаться от них подальше. На приемах мы встречались с разными иностранцами, в том числе с заведомыми врагами. Было хорошо известно, кто они, где работают. Соотечественники? Нет, их следовало обходить стороной. Если кто из нас и поддерживал с ними знакомство, то, как говорится, на свой страх и риск. Исключение составляли только прогрессивные эмигранты, чаще всего небольшие старые общества - русские, украинские, литовские. С ними посольства и консульства поддерживали контакты: присылали докладчиков на праздничные вечера, снабжали советскими кинофильмами. Связи эти были не слишком тесными, а круг таких эмигрантов неуклонно сужался - старели и умирали эти люди, в основном представители дореволюционной эмиграции. И их дети, и дети их детей чувствовали себя больше американцами или канадцами, чем русскими или украинцами.
И уж совсем стало трудно, когда сравнительно недавно, в 60-70-е годы, зарубежная эмиграция стала получать свежее пополнение, когда начался приток советских граждан: евреев, армян, немцев, решивших уехать за границу. Хотя это явление приобрело довольно широкие масштабы, по всем идеологическим канонам того времени оно было необъяснимо, а следовательно, нереально.
После доклада Н. С. Хрущева на XX съезде, после возвращения из лагерей десятков тысяч людей и их реабилитации страна только-только начала приходить в себя, начали расшатываться привычные представления о внешнем враждебном мире... И снова медленный откат на целых двадцать - то, что называется теперь периодом застоя. Снова обвиняюще-прокурорский взгляд. Он мешал увидеть реальную жизнь и у себя дома и за границей, лишал возможности налаживать диалог с людьми, многие из которых тянулись к своей Родине. Родина отталкивала этих людей от себя. Сколько недоброжелателей мы приобрели! Скольких друзей потеряли!
Так было совсем недавно. Зачем долго объясняться. Вспомним вопрос анкеты: "Имеете ли родственников за границей?" Вопрос, стоявший где-то рядом с другими: "Состояли ли в других партиях?" и "Находились ли в плену или на оккупированной территории?" Естественно, родственников за границей ни у кого "не имелось". Они стали появляться только после 1956 года, у кого дядя, тетя, братья и сестры, даже дети. Сталинский взгляд на жизнь, согласно которому по мере развития социализма классовая борьба обострялась и по всей стране раскрывались "контрреволюционные заговоры", связанные со "щупальцами из-за рубежа", продолжал действовать после его смерти. Взгляд этот, его "теоретическая ценность" со временем стали оспариваться. Отношение по инерции оставалось.
И вот перестройка, гласность. Мы заново открываем собственную историю, заполняем белые пятна мира, в котором живем. Одно из них - судьбы соотечественников за рубежом. Это даже не пятно, а рана, кровоточащая рана сердца. Странно подумать, но до самого недавнего времени мы жили в неведении о судьбах даже самых великих своих ученых, писателей, художников, о тех семейных трагедиях, которые им пришлось пережить. Кому, кроме узкого академического круга, было известно, что дети Вернадского, сын и дочь, в 20-е годы жили в Европе, в годы войны оказались в Америке, что в глубокой старости, совершенно одинокий после смерти жены, Вернадский мечтал о встрече с ними, готов был ехать в Америку, но шла война, но дети - эмигранты... Основатель учения о ноосфере так и умер, не повидав тех, кого любил. А дочь его до самого недавнего времени жила в Америке, неподалеку от нас, четыре часа езды, но кто же знал?.. Мы, к сожалению, не знали.
Кто, кроме булгаковедов-архивистов и тех, кому была доступна зарубежная русскоязычная литература, знал, что революция расколола семью М. А. Булгакова, что двое его младших братьев оказались за рубежом, в Париже, что в первые годы, когда братья еще не стали на ноги, он пытался им помогать из Москвы, передавая часть гонорара от пьес, шедших во Франции. Лишь недавно опубликована переписка М. А. Булгакова с братом Николаем, прототипом Николки из "Дней Турбиных". И яснее становится смысл письма Булгакова к Сталину, в котором он просит о двухмесячном отпуске за границу: не только о поправке здоровья мечтал издерганный, затравленный писатель, он мечтал о встрече с братьями. И в этом ему было отказано.
А история старшего брата Ивана Бунина, оставшегося в Советской России? Младший брат писал ему из Парижа, разыскивал через племянников и племянниц, старший бедствовал и писал за гроши портреты. Умер в нищете. Бунин все это знал...
Примеры можно множить и множить. Знаменитые, безвестные наши соотечественники тысячами нитей связаны с родной землей.
Всего одна цифра. За рубежами страны проживает около двадцати миллионов наших соотечественников, то есть каждый четырнадцатый по тем или иным обстоятельствам оказался в течение последнего века за границей.
Как? Почему так много? Кто они?
Тут нам, авторам, пожалуй, следует сделать оговорку. Обычно мы путешествовали по Америке вместе, но часто встречались с людьми, о которых рассказываем в этой книге, и порознь - в разные годы, в разных городах. Поэтому пусть не удивляют читателей перемежающиеся авторские "я" и "мы". Нас - двое. И у каждого из нас свои встречи, свое видение и свои воспоминания.
Вот встреча былых лет. Старушка молоканка в Сан-Франциско пригласила нас в гости. Домик маленький. Такой же ветхий, как сама хозяйка, он еле цеплялся за край холма. На стене старинные ходики. Старушка всю жизнь прожила на этих зеленых холмах, на берегу голубого океана, английского языка так и не выучила, не в состоянии заполнить анкету для получения пособия. "Даже русские испортились. Прошу перевести, а бесплатно здесь никто ничего не делает",- жалуется она. Прощаясь с нами, стоя на верху крутой лестницы, она машет иссохшей ручкой и бормочет: "О'кей, о'кей, благослови вас господь". И как всегда при таких мимолетных встречах, особенно со старыми людьми,- щемящее чувство, что больше не увидимся никогда.
А в Лондоне знакомство с легендарной Софкой, по рождению княжной Долгорукой. Она сидит в кресле, дородная, необычайно красивая и в старости, и каждый жест ее, человека очень живого, полон врожденного достоинства. Софка показывает выцветшие дагерротипы. Она с родителями, она на руках у царя, милое дитя в кружевах. Потом революция, милое дитя подросло, и вот уже Париж, бывшая княжна становится антрепренером ансамбля "Донские казаки". Война застает ее во Франции. Нацистский концлагерь. Снова Лондон, Софка Долгорукая - активный работник лондонской организации Компартии Великобритании. На склоне лет Софка выходит замуж за английского рабочего, они уезжают в отдаленную провинцию Корнуэлл, решив заняться сельским хозяйством. Недавно по английскому телевидению была о ней передача - о лихой наезднице Софке, старой английской коммунистке.
А задолго до Лондона, до знакомства с Софкой - Северная Корея. Война уже закончилась. Умер Сталин. Многие русские, оказавшиеся на Дальнем Востоке, собираются возвращаться домой, в Россию. Отец Тростянский, высокий, сухощавый, жилистый, пепельные волосы заплетены в две длинные косички, тоже готовится к возвращению, оставив свой приход в одном из небольших курортных городков на северо-востоке Кореи. Пхеньян после войны лежит в развалинах, и отец Тростянский ночует в нашем корпункте. К возвращению на Родину он готовится серьезно, целыми днями штудирует Ленина, Горького, Бухарина и Троцкого, объясняя, что хочет знать ситуацию с разных сторон. Наступает день, когда отец Тростянский садится за полученные в нашем посольстве анкеты. Спотыкается он на графе: профессия.
- Что писать? - спрашивает он нас.- Священнослужитель?
- А еще что-нибудь вы умеете делать, отец? - после паузы осведомляется самый осмотрительный из нас.- Ну... или увлечение какое?
Мы молоды, веселы, он кажется нам одновременно и глубоким стариком и почти ребенком, настолько ничего не знает о нашей жизни.
Ему около пятидесяти.
В комнате наступает озабоченная тишина.
- Что еще? Пчелками всю жизнь занимался,- говорит отец Тростянский.
- Вот и пишите,- бурно радуемся мы,- профессия: пчеловод!
Отец Тростянский задумывается, медлит, вздыхает. И, заглядывая ему через плечо, мы видим, как своей крюкастой рукой рабочего человека он выводит: "Профессия - священнослужитель-пчеловод".
Времена уже менялись. На Родине отца Тростянского встретили представители Московской патриархии, вскоре он получил приход на Урале.
И еще одна встреча тех лет. В Мукдене в поезд, шедший в Москву, села пара: седовласый пожилой русский человек и его жена, увядшая нарядная дама. Мы познакомились. Возвращаются в Россию из Северного Китая. В те времена поезда ходили медленно, от Мукдена до Москвы не менее недели. Наш поезд еще идет по территории Китая. Тихий спор у окна, на что потратить последние юани. Полотенца, нет чай. Чай, шепчет муж, нет, полотенца. А поезд отстукивает что-то свое на стыках рельс: проезжаем мосты. Седовласый человек заходит в купе:
- Знаете, а этот мост строил я.
Проходит некоторое время, он все стоит у окна, задумчиво смотрит на поля, реки и, когда поезд гулко стучит, проходя по виадуку над рекой, говорит снова:
- И этот мост строил я.
Старый российский инженер, путеец, как он называет себя, через бездны времени, через все революции и войны возвращается на Родину, где не был практически всю жизнь. Мосты все мелькают и мелькают, а я думаю, как много сделал на земле этот человек.
Всю эту неделю мы вместе пьем чай, и я, молодой, гордый собой - наконец-то на самостоятельной корреспондентской работе! - все больше задумываюсь над тем, как нелегко и непросто сложилась судьба моего собеседника и ему подобных людей с советскими паспортами, живших в Северо-Восточном Китае, а теперь двинувшихся на Родину. Каково-то им придется дома?
До XX съезда оставалось еще два года.
Потом я не раз вспоминал этого белоголового, крупного по всем своим параметрам человека. Особенно тогда, когда в зарубежных поездках приходилось встречаться - в разговорах с иностранцами, на страницах газет - с именами знаменитых деятелей русской науки, техники, культуры, живших в эмиграции. Они сделали многое для общего блага человечества, но, к сожалению, трудились не у себя в стране.
Снова Лондон. Композитор и музыкант Дмитрий Темкин, представлявшийся на приемах в советском посольстве, где он бывал желанным гостем как "бывший работник ЧК, а ныне магнат Голливуда и обладатель нескольких Оскаров", знакомит меня после премьеры советского фильма "Чайковский" (аранжировка Темкина) с баронессой Бенкендорф-Будберг. Темкин, массивный, лысый, быстро рассказывает несколько эпизодов из жизни баронессы. Революционный Петроград, Москва, буржуазная Эстония, где жили ее малолетние дети, снова Москва, потом Италия, баронесса - многолетний секретарь и подруга Горького, потом Лондон, до конца его дней - невенчанная жена Герберта Уэллса. По приглашению семьи Пешковых в 60-е годы приезжала в Москву, встречалась с писателями. Ах, да, верно, о встречах с ней рассказывал нам покойный поэт Борис Слуцкий. После знакомства мы иногда видимся, хотя она не очень-то любит в свои последние годы встречаться с людьми. Ничего не рассказывает, непроницаемо любезна.
Непроницаемая, железная женщина. Именно железная, так и назвала свою книгу о ней хорошо ее знавшая Нина Берберова, жена поэта Владислава Ходасевича, известная писательница в среде русской довоенной эмиграции в Париже, автор мемуаров, профессор в отставке Принстонского университета.
Но ни "голливудского магната" Дмитрия Темкина, ни баронессы Будберг давно нет в живых, ни о чем не спросишь...
Сколько тайн, сколько неразвязанных узлов современной истории унесла с собой баронесса Будберг - может быть, очень важных для нас, таких, что по-новому осветили бы некоторые факты бурной эпохи первых лет революции. Многие страницы своей жизни она, вероятно, просто вырвала из памяти, многие бумаги (если они были) уничтожила сознательно, еще в молодые годы. Теперь остается только гадать.
Известно лишь, что чемодан с архивом Максима Горького (о чем имеются письменные свидетельства мемуаристов), чемодан, который он передал ей на хранение, возвращаясь навсегда в Советский Союз, как самому близкому и верному человеку, чемодан документов, в котором были письма советских писателей, дипломатов, крупнейших деятелей партии, приезжавших за границу и писавших Горькому о своих тревогах по поводу событий, происходивших в стране в 20-30-е годы, чемодан этот баронесса Будберг посланцам, приезжавшим к ней, отдала, несмотря на строгий наказ Алексея Максимовича никому ни при каких обстоятельствах не отдавать в ближайшие десятилетия. Отдала, как подозревают окружение баронессы и та же Нина Берберова, из чувства самосохранения: уже становилось ясно, что подобные архивы, даже живя в Лондоне, держать дома небезопасно...
Какие документы, оставленные ей на хранение Горьким, баронесса Бенкендорф-Будберг передала вместе с чемоданом? Какие, может быть, великодушно уничтожила? А может, и нет?
Все ушло, исчезло. Она упорно молчала до самой смерти. Обнаружится ли когда-нибудь горьковский чемодан? Что с ним стало в Москве? Кто и с какими целями воспользовался находившимися там документами? Тайна... тайны...
Сколько тайн ушло навеки! Сколько, может быть, уходит у нас на глазах. А ведь некоторые очень старые люди пока живы и могли бы многое рассказать. Многие, может быть, и хотели бы рассказать. Но немощны, больны, бедны, дрожит рука, и Родина так далеко, и они прожили свои жизни так далеко от нее и были друг к другу зачастую так непримиримы...
И вот прошло время, огромное историческое время. Время смывает обиды, недоразумения, заставляет людей видеть главное, зачастую пересматривать свои политические позиции. Да, но жизнь прошла. Поздно, поздно... А может быть, не поздно?
Нет, поздно! Во многих случаях мы знаем это слишком хорошо! И знаем, кто виноват. Мы сами, пишущие советские люди, прожившие многие годы за рубежом. Сколько интереснейших соотечественников, великих людей ушло из жизни за годы работы в Америке!
Помню один из последних концертов Игоря Стравинского. 1968 год, нью-йоркский Линкольн-центр. Сгорбленный, носатый, похожий на большую птицу человек появляется на дирижерском возвышении, поддерживаемый под локотки двумя музыкантами. Нащупывает ногами твердую почву, утверждается. Взмахивает длинными руками-крыльями, звучит "Весна священная" - острая, ломкая, затейливая, ни на что другое не похожая музыка. Почему я не попытался пройти к Стравинскому во время перерыва, не поговорил?
Как живой стоит перед глазами Давид Бурлюк, массивный, лысый, напоминающий огромный камень-валун. Встретив его в начале 60-х годов на приеме в Нью-Йорке в честь Рокуэлла Кента - американский художник вернулся из Москвы, где он подарил советским музеям свои картины,- я был поражен. Передо мной был друг и наставник Маяковского, человек из хрестоматии. "Приезжайте ко мне на дачу, поговорим",- сказал Бурлюк. И ведь не съездил, не поговорил. Все работал, "крутился", как теперь любят говорить в Москве. Казалось, куда спешить, все впереди. И осталась на память об этой встрече лишь присланная Бурлюком папка - письма, репродукции картин, открытки.
Помню Керенского глубоким стариком. Несколько раз видел его по американскому телевидению. Сухое лицо, свинцового цвета волосы бобриком. Бывший премьер России все возвращался к тем далеким временам, сетовал, что Запад не оказал ему достаточной помощи. Он доживал в Калифорнии, где я бывал столько раз. По слухам, перед смертью ему хотелось поговорить с советскими людьми.
Еще в детстве, когда паял свой первый радиоприемник, прочел в техническом журнале имя - Зворыкин. Узнал, что Владимир Зворыкин, русский инженер, изобретатель, создал кинескоп, основу телевизоров. Первые телевизоры уже демонстрировались в Политехническом музее. Как мне хотелось узнать побольше о замечательном человеке! Но журнальная сноска была короткой и невразумительной. Даже где он живет, не говорилось. Потом, уже работая корреспондентом в США, встречал в американских газетах имя Зворыкина. Писалось оно странно - Zworykin. Русский инженер жил в Нью-Йорке, работал на одной из крупнейших радиотехнических компаний Ар-Си-Эй, занимал в ней пост вице-президента. В 1979 году пресса отметила его девяностолетие. Никогда не прощу себе, что, живя в то время в Вашингтоне, не бросил все дела и не поехал в Нью-Йорк.
В следующую мою командировку за океан Зворыкина уже не было в живых.
Где же мы все были, думаю я, вспоминая и свою работу, и работу своих коллег.
...Я впервые приехал в США в 1960 году. Дело было не только в писаных и неписаных запретах. Может быть, прежде всего дело заключалось в нашей зашоренности, небольшой, прямо скажем, несмотря на окончание престижного МГИМО, образованности? И еще - в полной нашей тогдашней внутренней оторванности не только от тех русских людей, кто прожил свои жизни на чужбине, но и от целых пластов нашей истории. Нет, дело все-таки не в страхе, страха после XX съезда партии в нас не было. Живя в Нью-Йорке, мы спорили ночами напролет о том, что будет со страной, спорили о новых романах и их авторах, спорили так яростно, как потом уже никогда и нигде не спорили. Да, беда, должно быть, заключалась в воспитанном в нас психологическом барьере восприятия, соединенном, смешно сказать, с нашей молодостью. В те годы мы жили и работали весело, дружно, кучно, азартно, открывая для себя и своих читателей эту неведомую Америку.
Открывать русских в Америке? Нет, это нам и в голову не приходило. Открывать великих соотечественников? Записывать за последними могиканами всех слоев и направлений эмиграции для будущего, для истории своей страны и своего народа? Быть Несторами? Жизнь открывалась перед нами такая яркая, красочная, такая незнакомая. Для того чтобы быть летописцем, скромнейшим из скромных, нужно обладать определенным уровнем исторического мышления, культурного кругозора и, наконец, хоть небольшим опытом сердца. Ничего! Удивительная, противоестественная, пугающая сейчас, по прошествии лет, историческая глухота. Да, нас так учили. Но зачем же быть первым учеником?
Сейчас я думаю, что не выполнил какой-то очень важной миссии, которую предназначила мне жизнь и судьба. Нас, пишущих людей, в 60-е годы в Америке работало очень мало, по пальцам перечесть. И я с горечью осознаю, что не только бастующие шахтеры Аппалачей и автомобилисты Детройта, "акулы" Уолл-стрита и бездомные на Бауэри заслуживали нашего боевитого, неутомимого, молодого внимания. Русские люди, самые разные, жили совсем рядом, иногда через несколько кварталов, но мы в своем молодом, зауженном энтузиазме как бы и не знали об этом. И не желали знать. Мы прибыли, чтобы открывать Америку!
Можно успокоить себя тем, что время тогда еще не созрело для этой темы. Но почему бы не созреть самому, раньше времени?
...Гласность, демократизация, перестройка меняют и нас самих, и отношение к нам во всем мире. Рушится образ врага, каким изображали Советский Союз на протяжении десятилетий. Стремительно возрос интерес к нашей жизни. Увидеть друг друга. А отсюда не только как нравственный императив, но и как единственно разумная политика - говорить лишь правду.
Свежий ветер перемен, долетавший с Родины, взбудоражил зарубежных русских (всех эмигрантов из нашей страны независимо от их национальности называют за границей русскими). У людей, настроенных патриотически, так или иначе сохранивших в душе привязанность к своей стране, вести о перестройке возродили ощущение сопричастности к происходящему у нас, желание подключиться, помочь. У других, испреклонных ниспровергателей, перемены в СССР вызвали растерянность. Старые клише уже не срабатывали.
Произошел принципиальный сдвиг: не скрываемая от народа правда исходит от нас самих. И вот уже расхватываются советские литературные журналы в тех немногих местах, где их можно купить, и старый книжный магазин русских выходцев из Харбина "Камкин" не успевает удовлетворять спрос.
Да, встрепенулись, зашевелились, заволновались наши соотечественники.
Известный эмигрантсткий сочинитель песен Вилли Токарев запел:
Я на днях известие в "Известиях" прочел,
что в Союзе приоткрылись двери.
Да чтоб ты был здоров,
Михал Сергеич Горбачев!
Хочется надеяться и верить!
Проходит всего год, и Токарев поет уже о родственниках, приезжающих в Америку из Союза,- юмористическая, грустноватая песенка о "горбачевских мстителях", как их тут же окрестили в эмиграции, об их бесконечных покупках, о хождениях по магазинам, разорительных для родни... Даже слушая незамысловатые песенки нынешних бардов эмиграции, поражаешься, как стремительно меняется время, как быстро восстанавливаются кровные связи, как постепенно завязываются связи экономические, возникают совместные советско-американские предприятия, и во многих из них участвуют бывшие эмигранты из Советского Союза.
В самолете, которым мы недавно летели из Нью-Йорка в Москву, было только четыре советских пассажира - остальные эмигранты. Всю долгую дорогу, все двенадцать часов, мы не могли заснуть. Перекрикивая шум моторов, в салоне громко разговаривали: "А у нас в Одессе...", "А у нас в Гомеле...", "Нет, у нас в Кишиневе лучше..." Становилось непонятно, где же живут в конце концов эти люди? Может, они летали в гости в Америку и возвращаются домой? Да нет, ничего подобного, в Нью-Йорке они живут! Летят в гости, летят по делам. Самолет полон...
Но все же стоит отметить, что нынешняя, четвертая волна очень неоднородна по своему составу.
Кстати, к вопросу о нумерации волн. Последнее пополнение эмигрантов из Советского Союза довольно часто называют третьей волной. Думается, это не так, вернее, не совсем так. В этом случае сбрасывается со счетов трудовая эмиграция царского времени, целый поток, направлявшийся до революции в США, Канаду, страны Латинской Америки. Поток огромный - четыре с половиной миллиона человек.
...В одном из американских музеев мы видели список русских эмигрантов, внесших крупный вклад в развитие мировой культуры, науки, техники. Наряду с именами, хорошо известными в Советском Союзе - Шаляпин, Рахманинов, Стравинский, Глазунов, Гречанинов,- были на этой Доске почета и те, о ком у нас знают только специалисты: основоположник телевидения инженер Владимир Зворыкин, крупнейший ученый в области механики Степан Тимошенко, создатель высокооктанового бензина химик Владимир Ипатьев, академик химик Владимир Чичибабин, друг Маяковского лингвист с мировым именем Роман Якобсон.
Итак, нам хочется рассказать о соотечественниках, с которыми довелось познакомиться за рубежом. Чтобы читатель увидел их несхожие лица, услышал самые разные голоса, вдумался в их непростые судьбы.
И вот еще какой проблемы, связанной с рассказом об эмиграции, хотелось бы коснуться. Нам кажется, вряд ли стоит сейчас так шарахаться из одной стороны в другую, как это теперь нередко происходит со многими журналистами и писателями в разговоре об эмиграции.
Прежде всех соотечественников называли лишь врагами и отщепенцами.
Нынче все, как один, стали друзьями.
И полилась на страницы газет и журналов патока малоквалифицированной, нередко полуграмотной информации. Боль и кровь, погубленные таланты, исковерканные судьбы становятся расхожей темой. А там, где мода, где поспешная бойкость пера, там всегда досадные передержки, вымыслы, фактические ошибки... И в итоге искажение горькой исторической правды.
Эмиграция со своими многочисленными политическими, бытовыми, национальными оттенками - слишком сложное явление, как это отметил еще несколько десятилетий назад известный поэт и критик русского зарубежья Георгий Адамович.
С очень разными людьми сталкивались мы за рубежом. Но приоритет общечеловеческих ценностей, провозглашенный нашей страной, означает широкое непредвзятое видение мира, в том числе возможность и необходимость диалога с самыми разными людьми. А если эти люди - наши соотечественники?
И вот еще о чем, пожалуй, напоследок стоит упомянуть.
Время, события, атмосфера, настроения в нашей стране меняются стремительно как никогда. То, что было новостью утром, к вечеру уже устаревает. Каждый день приносит что-то новое.
А книги?
Процесс их издания по-прежнему крайне замедлен. Книги не поспевают за событиями.
Когда мы брались за работу о судьбах русской эмиграции, мы не были до конца уверены, увидит ли свет все то, о чем мы пишем. И вот пришла наконец верстка, потом сверка, и само слово "эмигрант" уже звучит иначе, стремительно теряя некий жестковатый, отчужденный оттенок. Да и как же иначе? Каждый человек теперь имеет право покинуть свою страну и вернуться домой, если захочет - так ведь говорится в Венском документе, подписанном Правительством.
И слава богу. Через трагический зигзаг, стоивший, народу многомиллионных жертв, страна наконец-то с трудом выбирается из ухабов и колдобин на дорогу, по которой движется человечество.
В своей работе мы не стремились поспешать за событиями.
Мы хотели рассказать только о тех, с кем знакомы, с кем жили рядом, сталкивались на улицах. Со многими из них мы продолжаем поддерживать отношения и сейчас. Некоторые стали нашими близкими друзьями.