Бессменный директор Русского музея в Сан-Франциско Николай Александрович Слободчиков
1
- Ныне и присно и во веки веков! - нараспев, низким голосом провозглашал священник, пожилой человек с густой проседью в длинных волосах и бороде, с яркими карими глазами.
Я огляделся вокруг. Людей было мало, человек двадцать, пожилые, бедно одетые мужчины в потертых пальто, женщины в платочках. Бросился в глаза старик, большой, массивный, с крупной головой. Похож на фотографии начала века. И другой, сухощавый, с седыми волосами бобриком. Осколки старой русской эмиграции... После богослужения познакомился со священником. Отец Василий пригласил меня в закуток за ширмами: там теплее. Сидим, разговариваем, я расспрашиваю.
Белград. Центр города. Здесь русские эмигранты построили в 1924 году эту маленькую православную церковь с ярко-синим куполом, со сверкающим золотым крестом. Отец Василий - сын основателя церкви. Его отец - Виталий Тарасьев - похоронен тут же. Я видел его саркофаг у стены - черный, дубовый, массивный. На стене у изголовья надпись: "Виталий Тарасьев, 1901-1974 годы".
Югославия - страна, куда через Турцию попали после революции десятки тысяч русских белоэмигрантов. Принято считать, что в основном это были остатки армии Врангеля. Интеллектуальное ядро эмиграции, так обычно считается, осело в Берлине, Праге, потом постепенно собралось в Париже.
- Все так и не так,- говорит отец Василий.- Здесь, в Югославии, остались жить выдающиеся представители русской культуры. Для многих из них Югославия стала второй родиной. Вклад русских людей в развитие культуры и науки страны до сих пор еще мало изучен и не оценен по достоинству.
Отец Василий называет имена - одно, другое, третье... Ученые, инженеры, архитекторы, художники, балерины... Нет, почти все умерли. И похоронены или здесь же, при церкви, или на русском кладбище. Кстати, здесь и Врангель похоронен по его завещанию, и председатель Государственной думы Родзянко.
- Приходите, если будет время! - приглашает отец Василий.
Прихожу через несколько дней к концу утренней службы. Отец Василий встречает меня в клобуке, рясе, берет ключи, мы идем в домик напротив церкви. Оказывается, это музей. Стены зала увешаны картинами. На стендах вдоль стен множество экспонатов.
Чего здесь только нет! Много оружия, знаки отличия различных родов войск и частей царской армии, погоны, ордена...
Мне тут же вспоминается один из русских музеев в Америке. Там тоже собраны огромные ценности. Но со свойственной русскому человеку беспечностью хлипкая дверь в музей закрывается на плохонький замок. Кончилось тем, что музей недавно ограбили: выкрали богатейшую коллекцию русских орденов, каждый из которых по нынешним временам - маленькое состояние. Я гляжу на старинное распятие. Отец Василий гордится: "Смотрите, как блестит! Чистое золото!" А я думаю: и здесь та же удивительная, доверчивая беспечность. Рассказываю о краже в Америке.
- Да нет, кто же у нас решится! - отмахивается отец Василий.- С 1947 года начал я собирать этот музей. Пока все спокойно.- И он протягивает мне Книгу отзывов, массивный альбом в кожаном переплете.
Отзывов много. Эпиграфом всей Книги отзывов служат тютчевские строки:
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать -
В Россию можно только верить.
А дальше идут собственные рассуждения отца Василия: "У каждого экспоната - своя история, тесная связь с именем "первообладателя", с его честным трудом. Цель наша - не только сохранить светлую память этих людей, но и постоянно свидетельствовать о работе, талантах, успехах наших соотечественников, показать подрастающему поколению, что сделано, что достигнуто, дабы и они следовали бескорыстным и честным примерам.
Настоятель подворья и основатель мемориального музея русского имени - протоиерей Василий Тарасьев".
Больше сорока лет собирает отец Василий свой музей. В нем много дореволюционных реликвий.
- А вы знаете, что мы потеряли во время войны? - говорит отец Василий.- Вам не рассказали? В нашей церкви хранились императорские знамена петровских времен. Нагрянули гестаповцы, аккуратно запаковали знамена, удивительно аккуратно. Но вывозить днем у всех на глазах не решились, дождались ночи. Куда увезли, где сейчас знамена - неизвестно. Так что после войны я начинал практически с нуля. Собирал все, что касается дореволюционной истории России.- Он подводит меня к стендам знаков различия.- Вот бляха Пажеского корпуса. Вот знак Киевского кадетского корпуса, Псковского, Владимирского, Сумского. А вот Крымского, Донского, Ташкентского. А вот нагрудные знаки военных училищ. А вот этот - уже без короны, это значит, выпущен он между Февральской и Октябрьской революциями. А вот древние русские кресты, старое серебряное литье. А вот, поглядите, коллекция брошек, сделанных из пуль.
- То есть?
- Пули, извлеченные у раненых. Из этого металла жены потом заказывали на память брошки.
- Никогда не видел...
- Да, старая, ушедшая эпоха. Была такая традиция, причем широко распространенная. У меня большая коллекция брошек. А вот ордена. Много Георгиев, солдатских, офицерских. Сложная система, никак с ними не разберусь. Я ведь не специалист. Русская молодежь уже ничего не знает, а старики наши такие древние, что все давно перезабыли, путаются, верить им нельзя... Война размежевала эмиграцию на два лагеря. Наверное, вы знаете эту цифру: в 1921 году из Турции в Югославию прибыло около тридцати тысяч бывших участников врангелевской армии. Многие из них были приняты на службу в регулярные войска Югославии. Подраставшие дети учились в русских кадетских корпусах, в югославских военных училищах, тоже становились офицерами. К 1941 году общая цифра русских эмигрантов, включая военных, оставалась все той же - те же тридцать тысяч.
И вот началась война. С одной стороны, гитлеровцы создали так называемый "охранный корпус", куда было мобилизовано около двух тысяч человек. Двести человек пошли добровольно служить в гестапо и абвер. Но большинство русских встали на защиту Родины. Многие русские, служившие в югославской армии, сразу попали в плен. Многим из плена удалось бежать, они сражались в партизанских отрядах против немцев. Много русских сложили головы при обороне Белграда. Был такой поручик Шель, русский из немцев. Знаете, по пословице: "Мама - немка, папа - грек, а я русский человек". Немецкие танки наступали на Белград. А у Шеля была рота сербских солдат. Вооружение - старые ружья. А сам Шель на лошади, с саблей. Солдатам своим он сказал: "Расходитесь по домам, со мной остаются только добровольцы",- и поскакал напролом со своей тупой саблей навстречу танкам. Немцы его тут же срезали. Потом нашли при нем документы, очень удивились, узнав, что это русский человек. Даже похоронили его потом с воинскими почестями, как героя - вот какая была странность... Был еще такой Трофимов Саша, полковник-артиллерист. Тоже служил в армии. Подождите, покажу вам его фотографию.
Отец Василий достает нужную папку и извлекает из нее фотографию. Очень высокий чернявый человек в папахе. Самолюбивое, волевое лицо.
- Трофимов ушел в партизаны, сидел в лагере. После войны был начальником артиллерии Югославской народной армии. Вот он бы мог много рассказать, жаль, я за ним не записывал.
- А он жив?
- Да нет, умер, здесь, в Белграде. Я его отпевал и место на кладбище нашел... Вот вам еще одно имя - Жорж Скригин. Во время войны ушел в партизаны. Всю войну прошел с фотоаппаратом. Все самые знаменитые снимки войны принадлежат ему. Была издана книга с его фотографиями.
- На сербском?
- Да. Жорж, кстати, был одним из первых кинорежиссеров Югославии. Сейчас очень старый человек. Ему много лет. В Загребе живет. Вот еще один русский - Петер Анагности. Хотите, подарю вам его книгу? Правда, она на сербском - о фашистских концлагерях. Очень сильная книга. Описывает, как их мучили, рассказывает о Якове Джугашвили. Какое-то время он сидел вместе с сыном Сталина в одном лагере. Книга так и называется по имени лагеря - "Колдиц-Либек". Он жив, архитектор, профессор университета... Вообще должен сказать, обстановка во время войны в Белграде была антифашистская. А наши русские ребята ходили по Белграду и пели: "Москва моя, страна моя, ты самая любимая". Немцы советских песен не знали, слов не понимали, а все вокруг молчали. Бывало, по воскресеньям маршем идут русские мальчики по улицам и поют. И ничего ни разу не случилось. Удивительно, не правда ли?.. Уходят люди,- вздыхает отец Василий.- И я не сразу после войны спохватился, молод был, глуп. Да и положение русских было не очень-то простое, сами помните, разрыв отношений с Советским Союзом. Для многих русских это были тяжелые времена. Документы утрачивались, партизанские истории не записывались. Но все-таки кое-что мне удается собрать.
Железные ворота, аккуратно заасфальтированный двор, деревянная дверь с коваными бляхами.
- А вы знаете,- говорит уже у ворот отец Василий,- у нас в Белграде есть Иверская часовня. Она построена в память разрушенной московской. Только московская была пять на пять метров, а наша - семь на семь. Но точная копия, такие же звезды, такая же крыша. Вам стоит зайти посмотреть.
Прощаемся, обмениваемся адресами. Надеемся скоро увидеться. Или здесь, в Белграде, или в Москве.
2
Мы так и не повидались. Но я часто вспоминаю отца Василия. И думаю о том, скольких документов лишилась бы наша отечественная история, если бы в разных углах мира не жили такие подвижники-собиратели, как отец Василий. И вот еще о чем я нередко задумываюсь: как много таких вот небольших, пестрых по своему составу русских музеев рассеяно по всему свету. Практически они совершенно неизвестны ни нашим советским историкам, ни музейщикам.
...Маленькие самодеятельные музеи, созданные либо усилиями одного человека, либо группой энтузиастов... Какое сильное впечатление они производят! Сами их недостатки с общепринятой музейной точки зрения: разнородность и разрозненность экспонатов, их "ненаучность" - создают совершенно особую атмосферу абсолютной подлинности, быстротечности жизни, неприкаянности, упрямого желания сохранить память, несмотря ни на что.
Сколько в этих музеях запечатлено давно отшумевших событий, сколько трагедий! Имена громкие, всемирно знаменитые и совсем безвестные люди. И все вместе - огромное полотно жизни тех двух миллионов, что покинули или вынуждены были покинуть Родину в первые послереволюционные годы.
Эти пожелтевшие ящики с документами, и на боках, часто дрожащей старческой рукой, надписанные имена их владельцев, эти коробки с неопубликованными дневниками и мемуарами... Они стоят вдоль стен в маленьких комнатах, пыльные, большей частью не разобранные и не описанные. В каких только частях света не доводилось видеть подобные картины! Эти непрочные ящики, эти коробки из-под виски, джина, апельсинов... Судьбы, судьбы, судьбы... Непрочитанное, неизученное, принесенное после смерти владельца родственниками, присланное откуда-то из глубинки той или иной страны.
Что-то принесено, прислано, сохранено. А сколько выброшено, сожжено, спущено в мусоропровод?
Американцы и те, кто стал американцами, особенно быстры на скорую расправу со своим прошлым. Сама американская жизнь, динамичная, подвижная, с частой сменой городов, домов, квартир, предполагает отсутствие лишнего багажа. Мебель? Выгоднее продать ее за гроши, чем отправлять контейнером в другой конец страны. Бумаги, старые семейные архивы? При переездах это тоже докука. Сколько раз на уличных распродажах, на так называемых ярд-сейлах (распродажах во дворах домов) мы натыкались на старинные альбомы, на фотографии дедушек и бабушек, в том числе на фотографии выходцев из России. Чаще всего это были документы начала XX века. И на фотографиях, на их оборотной стороне нередко можно было прочитать посвящения, написанные выцветшими чернилами, пространные, сентиментальные, как и было принято в те времена. Странно в центре Нью-Йорка в жаркий день читать эти надписи на русском языке, разглядывать чинные семейные группы. Хочешь - купи: доллар, пять, двадцать, в зависимости от качества и "красоты" фотографии. Есть люди, которые коллекционируют старые фото. Но чаще всего их скупают дизайнеры -* для оформления магазинов в стиле ретро. Допустим: за витриной копошатся живые щенки. А перед ними - пожелтевшие фотографии и отдельных людей, и семейных пар. Все - с собаками. Или: парикмахерская, и в витрине дамы в длинных платьях, замысловатые прически. Может, среди них есть и русские люди? Даже наверняка. А кто они, эти люди? Неизвестно.
...На одном из книжных базаров в Вашингтоне мы покупали однажды старинную американскую энциклопедию с замечательными гравюрами. Одного тома не хватало. Устроители базара указали на высокую, плотно сбитую молодую женщину в потрепанных джинсах и кедах - недостающий том у нее. И он как раз о России. У американцев не принято подходить и о чем-то просить. Как правило, после просьбы тебе скорей всего откажут, сделав заключение, что просишь уступить нечто ценное. Мы рискнули. Подошли. В книге нам было отказано. "Зачем вам нужен всего один том?" - спросили мы скорей уже из любопытства. "А у меня дедушка с бабушкой были русские,- ответила женщина.- Папа говорит, у меня знаменитая фамилия, только выговаривается она трудно".- "Ну попытайтесь".- "Я - Лорис-Меликова,- сказала женщина.- Это правда известная в России фамилия?" - "Лорис-Меликова? - удивились мы.- И вы ничего не знаете?" - "Нет".- "Один из ваших предков был министром императора Александра II, подготавливал важные реформы. Царя убили, проект реформ он не успел подписать" - "Неужели?" - удивилась женщина.- "Он был граф, Лорис-Меликов".- "Значит, я графиня?" - изумилась женщина.- "Выходит, что так",- сказали мы. Она выпрямилась, разогнула спину (до этого она рылась на полу в куче книг), и вдруг стало видно, как она хороша собой. "Как это досадно,- сказала она,- мои родители совсем американизировались, я даже русского языка не знаю. Что ж,- она протянула нам злополучный том,- уступаю на память. Выходит, вы лучше меня знаете историю моей семьи".
Такая вот неожиданная встреча на книжной ярмарке.
Кто она, эта женщина? Какова степень ее родства с известным деятелем 60-х годов прошлого века? Но ведь и в этой семье, по-видимому, что-то было. Если не документы, то какие-то предания. И вот четвертое или пятое поколение - и уже ничего. Ни одного русского слова. Крайний случай. Но фамилия держится - Лорис-Меликова.
Хотя большинство русских помнят свое родство. Но куда девать семейные бумаги? Ведь о существовании маленьких русских музеев еще надо быть осведомленным, надо знать их адреса. И еще надо быть уверенным, что твой дар, ворох бумаг, примут, что они представляют историческую ценность. Как в этом разобраться? И кому? Дети, внуки, правнуки эмигрантов часто далеки от проблем русской истории. И, надо признаться, за минувшие десятилетия наша страна сделала немало, чтобы потомки эмигрантов не чувствовали своей сопричастности к судьбам Родины.
Если задуматься, какое тягостное положение сложилось! Какой отрыв от родных корней в этих музеях! Как сейчас, когда меняется наше отношение к эмиграции, дико и странно становится, что в этих музеях практически не бывают советские люди. Во всяком случае, до самого недавнего времени подобные посещения никому и в голову не приходили. Ибо неукоснительно продолжал действовать все тот же принцип - это места, где окопались наши классовые враги. А к классовым врагам, как известно, ни шагу! И они к себе на порог не пустят. А если вдруг забредешь, сколько неприязненных взглядов в спину. И эта взаимная неловкость почти всегда, почти везде. Между русскими людьми. Почти все они родились уже в эмиграции, ушли на пенсию, у многих и родственники у нас в стране, братья, сестры, племянники. Некоторые к нам ездят, и довольно регулярно. Но входишь в музей - и начинается: "У нас, знаете ли, большая коллекция портретов последнего государя... нам подарили. Один человек собирал всю жизнь его портреты, завещал в музей". Ну портреты, ну табакерки, чашка, из которой пил царевич, коврик, на котором молился Николай II. Почему это мешало нам разговаривать? Почему так непривычно и трудно было находить общий язык не с американцами,- с русскими людьми, людьми, сохраняющими нашу культуру за рубежом?
В русском музее Сан-Франциско мы прочитали плакаты, написанные крупными буквами: "Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно. Пушкин". Дальше: "Музей принадлежит всем и каждому, кто сохранил в себе чувство уважения к родной культуре и истории". И последний плакат: "Музей русской культуры служит интересам всей российской эмиграции".
3
Кто их сочинил, эти плакаты? Кто аккуратно, от руки, написал тушью, кто повесил?
Шел восемьдесят шестой год, когда мы впервые побывали в этом музее. Нас встретил невысокого роста старый человек в сером костюме и черном берете. Большое, чуть одутловатое лицо, серые холодные глаза, высокие скулы. Глаза его смотрели на нас изучающе и отстраненно: директор музея Слободчиков принимал нас, лишь уступая натиску все того же профессора Николая Ивановича Рокитянского. Николай Иванович жаловался, что русские советские до сих пор ни разу не бывали в музее ("боятся они, что ли?"), но это неправильно, и все патриоты ("а ведь мы патриоты, правда?") должны знать об этом музее и гордиться верностью русских людей своей культуре.
Мелкими шагами ходил по музею Николай Александрович Слободчиков, показывал свои сокровища, мы ходили за ним следом. А по огромной комнате, которая, собственно, и составляет экспозицию музея, размашисто вышагивал Николай Иванович, высокий, загорелый, несдержанный, полная противоположность невозмутимому Слободчикову, и шумно восхищался новыми поступлениями. Слободчиков был корректен, сух, но временами увлекался, рассказывая историю того или иного экспоната, тут же одергивал себя и снова увлекался. По узкой крутой лестнице мы поднялись в комнату, где хранились архивы. На длинных полках стояли разобранные и неразобранные ящики - и архив химика Ипатьева, и художника Челищева, и часть архива П. А. Столыпина, переданного музею его дочерью... Чего только не было на полках, а времени у нас мало, да и Николай Александрович явно не склонен что-то открывать и показывать, он и так сделал слишком много - принял в своем музее гостей из Советского Союза.
Он попрощался с нами любезно, прохладно, отстраненно. А на первом этаже, из библиотеки, уже выглядывали какие-то люди. Нас разглядывали, мягко говоря, с недоумением, а Николай Иванович между тем со свойственной ему шумной общительностью пытался нас представить. Но с нами не знакомились, руки не подавали. Шли первые дни аварии в Чернобыле, положение было напряженным. Где бы мы ни появлялись: и на лекциях, которые читали в Южнокалифорнийском университете, и на лекциях в церквах, нам задавали бесчисленные вопросы, на которые так трудно было отвечать в самые первые дни. Больше всего мы сталкивались с выражением сочувствия со стороны американцев. В Русском центре тогда, в тот первый свой визит, сострадания мы не ощутили.
Через год к Слободчику наведался Геннадий Васильев. Полным ходом шла перестройка. И Николай Александрович был уже гораздо мягче, охотнее показывал и рассказывал.
- Вы давно заняты музеем? - спросил я. (В прошлый наш приезд он вел себя так, что любые вопросы личного характера были просто-напросто исключены.)
- Я присоединился к нему в 1951 году,- охотно ответил Слободчиков.
- А разве в это время музей уже был основан?
- Да, незадолго до того, в 1948 году. Музей затеял Петр Филаретович Константинов. До этого в Сан-Франциско существовал только исторический кружок, интересовались они в основном Форт-Россом. А я в Шанхае тоже состоял в историческом кружке. Приезжаю и узнаю, что Константинов - бывший агроном и служил в России у моего дяди, директора департамента земледелия. Дядя мой Дмитрий Яковлевич Слободчиков был большой знаток, начинал при Столыпине, помогал ему в реформах, хорошо относился к крестьянам, Советы его не арестовали. Константинов, узнавши, что я его племянник, воспылал ко мне любовью и втянул в музейные дела.- Николай Александрович впервые за время нашего знакомства улыбнулся.- Правда, я сам с удовольствием втянулся. Стал вице-председателем, потом сделался председателем, в 1965 году. С тех пор и состою директором.
- А не трудно? Большая нагрузка...
- Устал, знаете ли. А замены пока нет... А так, пора на отдых, буду просто помогать.
- Николай Александрович, как все это начиналось? - спрашивал я, пока мы ходили по уже знакомому мне залу.- Вот я вижу, экспозиция сильно обновилась. Значит, у вас огромное собрание!
- Огромное,- согласился Николай Александрович с заметной гордостью.- Мы сами плохо себе представляем, какими богатствами владеем. До сих пор не все обработали. Константинов, надо сказать, начинал деятельно. Обратился с письмами к важным эмигрантам - к Ипатьеву, Гречанинову, Сикорскому, Александре Толстой... Ну и пошло. Гречанинов сразу прислал нам массу своих сочинений, написанных его рукой. Много прислал профессор Ипатьев. Сикорский посылал свои конструкции, документы, старые фотографии. Помогал деньгами.
- Он вообще многим помогал.
- Да, Сикорский был щедрый человек. Он и Толстовскому фонду жертвовал. Был еще такой Анатолий Степанович Лукашкин, он был важный деятель в Харбине, куратор изучения Маньчжурского края. Он передал музею восемьдесят работ о Харбине. К нам буквально потекли материалы.- Николай Александрович снова улыбнулся.- Знаете ли, у нашего директора Константинова была такая особенность: он любил работать ночью, ну и ночами он писал письма. Он их столько рассылал по всему миру, что вначале мы даже не успевали регистрировать подарки, только собирали и собирали. Много получали из Парижа. Из Польши получили архив дочери Александра II, ее переписку с отцом. Она сейчас у нас.
- Сколько же вас было тогда? Ведь все добровольцы, все где-то работали?
- Конечно, и я работал, и очень напряженно. Я вам так скажу. Нас было человек десять, собирались мы постоянно, несколько раз в неделю, но не управлялись. Конечно, из-за этого мы многое утратили. Да и не всегда были честные работники. Помогала нам одна старушка, ей было 94 года, очень бодрая, на нее наехал автомобиль, умерла. Одинокая была. Город отдал нам ее библиотеку, среди книг нашли наши, очень ценные. А грабежи? Украли коллекцию монет. Коллекцию кокард. Конечно, Русский центр теперь в черном районе, здесь опасно по вечерам.
- А раньше что было в этом здании?
- Раньше здесь был немецкий клуб. Немцы построили его в 1910 году. А в 1939-м продали русским за сорок одну тысячу.
- Всего? Такой огромный дом?
- Тогда это были большие деньги. Русские выплачивали много лет. Что теперь доллар? Копейка! Теперь только построить наш дом будет стоить миллионы. С тех пор, пожалуй, с начала войны, и обосновался здесь Русский центр и существует то с удачным правлением, то не очень. Сейчас у нас во главе стала молодежь. Я настаивал, чтобы молодежь взяла дело в свои руки. Ну а что касается до музея, то мы начали приводить его в порядок с 1965 года. Видите, сколько лет пытаемся, а до конца еще далеко. Я страдаю, стараюсь побыстрее, да не выходит. Перестраиваем библиотеку, вы же видели, большая хорошая комната, а в беспорядке. У нас же работает много ученых, им просто негде расположиться. А что делать? Нанимать людей дорого. Я вас познакомил с Николаем Петровичем Лапикяном? Изумительный человек! Ему восемьдесят два года, а он все сам переделывает для библиотеки, строит новые полки. А архивы? Тоже, знаете ли, проблема. Умирают старые люди, можно сказать, последние родившиеся в России. Завещают свои архивы. Умер недавно Аполлон Александрович Соллогуб, он был здесь редактором газеты. Нам сдали тридцать пять ящиков его архива. Кто будет разбирать и описывать? Умер Лукашкин, я вам о нем говорил. Завещал нам пятнадцать ящиков своих бумаг.
- Надо разбирать.
- Надо. А кто? Рук мало. Есть у нас архив Капниста. В нем много писем Некрасова.
- Неужто неопубликованных?
- Конечно!
- Покажите, Николай Александрович.
- Мы их в банке держим, большая все-таки ценность.
- Как же он к вам попал, этот архив?
- Из Японии, по завещанию.
- И никто такие вещи не разбирает?
- А кому? Работают у нас профессора университетов в отставке, инженеры, это не их дело. Хорошо, что у нас бывает много славистов, они многое обнаруживают. Недавно приезжал профессор из Гамбурга, немец, ищет издание Пекинской духовной миссии "Китайский благовестник". В Париже нашел три тома. А у нас двадцать пять. Когда увидел, обалдел. Я, говорит, искал по всему миру, а, оказывается, надо было ехать к вам. Курьезно, не правда ли? - Николай Александрович снова довольно улыбнулся.
Но я понимаю, что за этим "курьезом" стоят долгие поиски, и уговоры тех людей, у кого сохранились книжные раритеты, и своеобразие Сан-Франциско, где так много русских людей, приехавших в свое время из Китая.
А Николай Александрович бросает на меня короткий довольный взгляд и поправляет свой неизменный берет:
- Недавно приезжал к нам человек из института Кеннана в Вашингтоне, заявляет мне: посижу у вас тут два дня, перепишу все, что у вас есть. Я говорю, хорошо, работайте. Начал переписывать. Сидел месяц и не переписал. Вот так. Знаете ли, уже много книг создано по нашим материалам. Например, русские фашисты. Одного гавайского профессора очень эта тема интересовала. Фашисты в Китае и в Америке. В Лос-Анджелесе издавался русский журнал "Фашист". Хотите покажу? У нас есть вся подшивка. В Харбине журнал "Нация". В Харбине вообще было много фашистской русской литературы.
- Вы, наверное, знали много фашистов?
- Конечно, и очень хорошо помню. Все это была молодежь, мечущаяся, совершенно не понимавшая, что происходит. Там были разные люди, много случайных. Здесь и сейчас живет один человек, бывший членом фашистской партии в Харбине. Вам бы он был интересен. Не знаю только, захочет ли он с вами разговаривать. Вряд ли. И уже очень стар...
Мы обходим с Николаем Александровичем зал, разглядываем витрины с экспонатами. Многое я помню по первому нашему приезду сюда, многое поражает заново, например оружие с поля Куликовской битвы: тяжелые стрелы, наконечники, кусок кольчуги. Как все это могло сохраниться сквозь все бури гражданской войны и в конце концов оказаться в музее? Непостижимо!
- Очень просто,- отвечает Слободчиков.- У нас есть человек, дедушка которого имел имение возле Куликова поля. Он покупал все, что крестьяне выкапывали из земли. Внук всюду возил с собой, сохранил, потом передал в музей. И живопись Сурикова тоже берегли, возили с собой, и русские флаги времен первой мировой войны, ордена. Много у нас регалий войны гражданской. Знаете, глядя на наши экспонаты, один советский человек, пришедший сюда...
- Что, уже начинают приходить?
- Да нет, это был корреспондент. Так вот он, глядя на экспозицию, спросил: у вас музей монархический? Нет, ответил я, у нас выставлено то, что вы просто забыли. У нас собраны почти все медали гражданской войны, думаю, в советских музеях их просто нет, даже в запасниках. Например, медали за Ледяные походы. Терновый венок и серебряный меч - за Кубанский поход. Терновый венок и золотой меч - за Сибирский поход. Это среди коллекционеров редкие вещи. У нас собраны все документы о русской гимназии за рубежом, начиная с тех времен, когда она была основана на греческих островах, в палатках. Потом ее перевели в Чехословакию. Вот, поглядите, подписи всех учеников, окончивших гимназию с 1920 года по 1935-й. У кого это есть? Думаю, больше ни у кого. Кадеты - те более активны. Они сами занимаются историей своих корпусов, у них бывают слеты, они выпускают свои сборники. Сборники тоже у нас есть.
Мы долго ходили по музею, потом поднялись в библиотеку, пили кофе. На краешке длинного рабочего стола теснилось угощение, коврижка, русские пирожки. Я спросил о средствах, которыми располагает музей. Поступления в музей не прекращаются, иногда очень ценные, но нужны и реальные деньги: инженеры и профессора в отставке могут сделать своими руками многое, но далеко не все.
- Да, с деньгами у нас худо,- вздохнул Николай Александрович.- Необходим ремонт всего Русского центра, дом уже старый, обветшал, для его обновления нужно больше двух миллионов. А где взять? Вообще-то деньги у здешних русских есть. Беда в том, что настоящей интеллигенции в Сан-Франциско мало. Общий образовательный ценз ниже среднего. Да и интеллигенция-Большинство одиноких людей завещают все русской церкви. Я тоже верующий человек, но люди почему-то думают, что если завещать все церкви, то грехи будут прощены. Вот и получается, церковь у нас богата, а мы бедны.
Мы пили кофе, разговаривали о музейных проблемах, о событиях в Москве.
На этот раз расставались мы тепло.
4
Прошел еще год. В Америку приехала Галина Башкирова.
...Расписание мое было давно составлено, но, прилетев в Сан-Франциско, я узнала в аэропорту, что меня приглашает погостить Слободчиков. Это было и неожиданно, и приятно: ведь большего знатока русской колонии в этом городе практически нет.
И потекла моя жизнь в тихом доме на 43-й улице, расположенной очень высоко, на самой высокой горке. Типичная улица белых одноэтажных домов. В каждом - подземный гараж, зеленая трава небольших газонов, гладкий как зеркало асфальт, чистота, тишина, только ветер, частый в здешних местах, размахивает шапками невысоких пальм.
Просыпалась я рано, в комнате моей стояла клетка с птицами, австралийскими финчами, маленькими сизоватыми созданиями с длинными коралловыми клювами и лапками. Прикрытые с вечера платком, финчи с раннего утра все равно начинали повизгивать и возиться в своей большой, похожей на настоящий домик клетке. Я вставала, выходила в сад. В небольшом саду высокие пышные кусты сирени, пальма, клумба с цветущими розами. Хорошо виден кажущийся отсюда, с высоты, далеким залив. А залив между тем очень близко, всего-то минут семь езды на автомобиле. Дни стояли ослепительно голубые. Я усаживалась в кресло, перелистывала книги из библиотеки Николая Александровича. Все книги были на русском, и тот слой литературы, который у нас почти неизвестен. Авторы - выходцы из Китая, жители Сан-Франциско - романы, мемуары, исторические исследования. Но долго читать мне не удавалось. Появлялся Николай Александрович. В красивом черном халате, торжественно заспанный, он выходил кормить птиц. Сначала, в доме, он кормил финчей, для которых в магазинах, как ни редка эта порода, продается особый корм. Потом готовил корм для "малых" птиц, как он называл синичек: старинным пестиком, вывезенным его родителями из России, крошил сладкие печенья и подсыпал к ним семечки, затем высыпал все это в длинную, узкую, как труба, кормушку - синички ждали наготове. А на кустах уже рассаживалось около десятка голубей, спокойных, чистых, не встрепанных, мирно дожидавшихся своей очереди. После малых и больших птиц наступала наконец очередь нашего завтрака. Николай Александрович делал грейпфрутовый сок, потом мы долго пили кофе. Над головой его в углу маленькой кухни светилась лампада под иконой Божьей матери с младенцем. Эту икону много лет назад подарил ему отец. Тогда это была сплошная черная доска. Через какое-то время появилась рука, потом лик и, наконец, спустя много лет, она ожила вся.
- Необъяснимое явление, чудо. Может быть, правда атмосфера, воздух... Нет, все-таки чудо,- каждое утро говорил Николай Александрович,- сам бы не поверил, если б мне рассказали.
Мы сидели за деревянным столом, все было под рукой: соковыжималка, тостер, кофейник; Николай Александрович, благодушный с утра, пока никуда еще не спешащий, предлагал отпробовать разные сыры, колбасы, поджаривал хлеб. Разговоры уводили нас в далекое прошлое, в историю России, с которой знатный дворянский род Слободчиковых, записанный в шестую родословную книгу, неразрывно связан. Он вспоминал отца, адвоката, гласного в Самаре, много занимавшегося крестьянами, устройством школ, проведением трамвая в Самаре. Он вспоминал, а я к тому времени уже прочитала "Сборник рассказов и стихотворений", изданных Слободчиковым-старшим в 1901 году. "Чистая прибыль от издания предназначается на учреждение сельскохозяйственного приюта для сирот при селе Старом Буяне Самарского уезда и губернии" - так помечено на сборнике. Я читала эту книгу и думала, что та благотворительность, к которой мы сейчас приходим - передача гонораров в Детский фонд, Фонд культуры, милосердия,- была в России давно и широко развита. Но одно дело читать об этом в книгах, совсем другое - реальные судьбы реальных людей.
Стихи богатого степного помещика, активного земского деятеля и благотворителя характерны по своей тематике: будущее русского крестьянства - вот что его занимало.
Осень глубокая, грязь непролазная.
Черные тучи висят над долинами...
Грустно, уныло кругом,
Всюду печальными веет картинами,
Дума все мучит одна неотвязная,
Дума о крае родном.
Избы унылые, в землю ушедшие,
Вечно здесь осень царит непроглядная,
Всюду картина одна...
Так писал Слободчиков в 1897 году, очень искренне, пусть и не совсем профессионально. И еще:
Ведь немало кругом тебя дела,
Поле русское так широко.
Только к цели идти нужно смело
И любить-то его глубоко.
Научи, чтоб твое поколение
В мужике человека нашло,
Чтобы это стенанье, терпенье,
Как волной бы из сел унесло.
Пробуди в них сознанье народное
И сердца их любовью согрей,
Заунывное пенье голодное
Отгони от отчизны своей...
В великолепии сан-францисского утра выписывала я в свою записную книжку стихи человека, много сделавшего для своего родного города и вынужденного провести жизнь вдали от Родины. Сын его стоял на высоком крыльце и наблюдал за птицами: ему не нравилось, когда "большие" птицы начинали теснить "малых".
В годы гражданской войны Слободчиков-старший оказался у Колчака. Семью, жену с четырьмя сыновьями, он заранее отправил во Владивосток. О своем участии в белом движении Александр Слободчиков оставил любопытнейшие, на мой взгляд, воспоминания. Напечатанные на слепой машинке в одном экземпляре, они хранятся у Николая Александровича безо всякого движения. Систематизированные лишь к концу жизни, написанные по ранним дневниковым торопливым записям, мемуары эти рассказывают о колчаковском движении день за днем. Десятки имен, событий, характеристики штаба Колчака и его генералов... Оказавшийся в вихре событий интеллигент, правовед, работавший в правительстве Колчака по отделу просвещения, человек, мучающийся мыслями о грядущей судьбе Родины, видящий, в силу своей профессии, вопиющие законодательные нарушения с той и с другой стороны, сетующий, что чрезвычайной жестокостью колчаковцы отталкивают от себя народ, человек, верящий в правоту "белой" идеи и осуждающий методы террора, которыми она творилась. Человек, оказавшийся в конце концов в силу своей "штатскости" в колчаковской тюрьме, с трудом выбравшийся из нее... Почти каждый день "Записок" заканчивается горькими вопросами о том, что ожидает Россию в будущем.
...Слободчиков, через руки которого проходит так много рукописных материалов, кажется, не относится особенно серьезно к тому, что написал его отец. Но я заметила, что он был рад, когда я читала эти мемуары так внимательно и заинтересованно.
- Николай Александрович, надо их издать,- уговаривала я его,- ну хоть за свой счет, небольшим тиражом, чтоб они вошли в общий оборот мемуарной литературы о временах гражданской войны.
- Надо бы,- соглашался со мной Слободчиков,- руки, знаете ли, не доходят. Вот отец еще одну интересную вещь после себя оставил.- И Николай Александрович принес еще одну рукопись. Называлась она "Моим детям".
Это была небольшая тетрадка воспоминаний его отца о родных краях, о Самарской губернии, о природе, о деревьях, травах, цветах, о разнообразии ландшафта, о закатах и рассветах. Чтобы дети знали, откуда они родом, где родились и подрастали.
"Памятка" написана чуть назидательно, но необыкновенно поэтично.
- Вот это отцовское сочинение мне очень нравится,- улыбнулся Николай Александрович,- это я часто перечитываю, хотя почти ничего не помню, меня увозили шестилетним ребенком. Помню только, как нас, детей, сажали в поезд и мой дядя стоял и размахивал пистолетом, чтобы в купе не ворвались чужие люди.
- Надо издавать,- твердила я.
- Надо,- неопределенно соглашался Николай Александрович.- Так ведь многим же надо! Помните, вы познакомились с Карамзиным Алексеем Александровичем? Ведь у него после отца помните сколько осталось, он вам рассказывал?
Я помню. В минувшую субботу мы были в музее, где в этот день собрались далекий потомок Карамзина Алексей Александрович и прапраправнук историка Забелина Игорь Забелин. Мы говорили о перестройке, о сохранении русской культуры, о мемуарах. Тогда-то Алексей Александрович, пожилой человек с костистым лицом, так и не снявший почему-то свой синий плащ, спросил меня, как я думаю, что ему делать с мемуарами его отца, известного в свое время художника (живопись его я видела и в музее, и в частных собраниях Сан-Франциско). Отец его (тоже к концу жизни) написал семь больших тетрадей ("знаете, каждая в три пальца толщиной"). Это история семьи Карамзиных. Новейшая история, сказала бы я. Карамзин написал обо всех ветвях рода, у него было много братьев, сестер, у всех у них тоже были большие семьи. История огромной семьи, уехавшей в годы революции в Харбин и потом перебравшейся в Сан-Франциско. В отцовских мемуарах очень много людей, сказал Карамзин. А что удивительного, подхватил Слободчиков, я помню, в своих воспоминаниях Свербеев пишет, что после четвертого поколения их семья насчитывала сто восемьдесят человек. Нет, у нас в семье, если считать от моего прямого предка Забелина, не так много народу, сказал Игорь Забелин, но и немало. Семьи моих теток, оставшихся в Советском Союзе, их дети, дети их детей. Я, между прочим, сам свою родню нашел. "Через Красный Крест?" - спросила я. Гораздо проще, написал письмо наугад, по адресу бывшего имения моих родителей. А одна из моих теток так и осталась жить в деревне возле имения. Ей принесли письмо из сельсовета - "Забелиным, из Америки". Тетка мне ответила, и я стал приезжать к родне...
Инженер Игорь Забелин, человек лет шестидесяти, невысокого роста, коренастый, подтянутый, с очень русским, немного уточкой носом и серыми небольшими глазами, рассказывал мне в тот раз в музее, как приезжает изучать памятники архитектуры, как поразило его в первый раз Бородинское поле, как он делает слайды, заранее, еще в Сан-Франциско, рассчитывая по архитектурным планам, в какой час какую церковь или знаменитое здание лучше сфотографировать, как читает потом лекции и в русских собраниях, и в американских университетах.
...- Я думаю просить Забелина заменить меня на посту директора,- прервал мои размышления о судьбах известных русских фамилий Николай Александрович.- Забелин - самый подходящий человек, лучше не придумаешь.
- Но он же работает,- возразила я.- Совмещать трудно.
- Трудно,- согласился он,- правда, я совмещал. Надо начать уговаривать его заранее.
- Николай Александрович, а чем занимался ваш отец в Харбине?
- Он был успешливым адвокатом, надо было содержать большую семью. Был в Харбине еще один известный адвокат, бывший губернатор Приамурского края, бывший камергер Николай Львович Гондатти. И в городе обыкновенно говорили: "Кстати и некстати всюду Слободчиков и Гондатти" ... Кстати, у меня собраны все мемуары Наташи Ильиной, изданные в Советской России.
- У нас они популярны.
- Возможно. О жизни русских у вас почти ничего не известно. Но должен сказать... Наташа, она не совсем правильно вспоминает Харбин. Она жила там тяжело, семья нуждалась, под этим углом она и помнит тогдашнее время. А я вспоминаю, что культурная жизнь русская была в 20-30-е годы очень активна, вообще было много замечательного. Было по крайней мере двадцать русских гимназий, была прекрасная опера - железная дорога давала на нее деньги. Я учился в гимназии имени Достоевского. Учили очень хорошо, особенно русской литературе. Меня научили любить русскую поэзию.
И Николай Александрович читает: "Никогда не забуду, он был или не был, этот вечер...", читает до конца, потом еще и еще Блока. Потом читает Гумилева, потом, после получаса чтения, говорит:
- А вообще-то мой любимый поэт Алексей Константинович Толстой, это моя мать выучила меня любить его стихи. Мама была известной теософкой, секретарем теософского общества в Харбине, бабушка моя по матери была хороший медиум. Перелишин, знаете этого поэта, сейчас он живет в Бразилии, в своей книге о поэзии в Харбине и Шанхае с насмешкой вспоминает об этом: дескать, все у нас, Слободчиковых, в доме крутилось, двери распахивались сами собой, и мы, мальчики, росли в этой завиральной атмосфере. Так не было.
- А вы помните Валерия Перелишина? - спрашиваю я.- Сейчас у нас его часто цитируют в рассказах о судьбах поэтов-эмигрантов в Китае...
- Да как же мне его не помнить! Я их всех хорошо знал, молодых поэтов, о которых он пишет. Они меня обычно называли своим старшим братом. У меня был младший брат Владимир, Воля, тоже начинающий поэт, он входил в их кружок. Потом он вошел в Русский клуб, там были сильны просоветские течения. Советская пресса написала, что все русские восстановлены в гражданстве СССР. У меня, между прочим, сохранился номер газеты "Новая жизнь", где было помещено объявление. Могу показать. Воля пришел к нам, ему было двадцать два года, он на четырнадцать лет моложе меня, и торжественно заявил, что уезжает в СССР. Мама давно умерла, отец тоже, я ему говорю: "Пропадешь!" Он запыхтел и закричал: "Предатель! Я тебе писать не буду!" Приплыл он в Находку на пароходе, у него тут же конфисковали все вещи и посадили в лагерь, сидел на Колыме, отсидел до смерти Сталина. И все-таки он мне написал первым. А другой брат жил в Шанхае, в начале 1953 года его арестовали китайские власти и заявили, что высылают его в Советскую Россию. Доехал он до Маньчжурии, и вдруг все заводы загудели. Так он узнал, что отец народов загнулся. Привезли его в Москву, посидел он на Лубянке, и его быстро отпустили.
- А он жив?
- Оба живы, Воля живет в Орехово-Зуеве, преподает английский, Александр в Москве, писал учебники французского языка для всей страны. Воля приезжал недавно, жил с женой у меня.
- А вы обрадовались?
- О да, конечно. Но я сорок с лишним лет его не видел, он стал совсем другим человеком, после лагеря, после всей своей жизни...- У Николая Александровича делается детски обиженное лицо.- Рассказывал мне много, но я понимаю, что далеко не все. Выработалась уже манера.
- А Сан-Франциско ему понравился?
- Разве поймешь? У вас же у всех ничего не поймешь! - снова обижается Николай Александрович.- Вы же правду разучены говорить.
- А мемуары они не пишут, ваши братья? Самое время.
- Нет, думаю, не пишут.
- Перелишин же написал.
- И многое переврал. Один мой приятель, он в Австралии живет, он даже звонил мне, жаловался, что Валерий обозвал его кокаинистом, хотел подать на него в суд, а я говорю, не обращай внимания, все же знают, что это неправда, да и какой суд, что ты с него возьмешь!
- Ну а молодые поэты?
- Я знал всю поэтическую бражку, они все бывали у нас дома.
- А что за история с двойным самоубийством поэтов Сергина и Гранина? О ней пишет Перелишин.
- Гранин? Он был из очень простой семьи, и это его заедало. Фамилия его была Сапрыкин. Перелишин написал на него эпиграмму, не помню, цитирует ли он ее в своей книге:
Ты не Гранин, а Сапрыкин,
Не Георгий, а Егор
Будешь зваться с этих пор.
Мальчик благостный и ловкий,
Обладатель ты поддевки,
Смажешь дегтем сапоги,
Будешь кушать пироги.
Гранин смертельно обиделся, просто ужасно.
- Он был очень активный фашист, так пишет Перелишин.
- Он был так молод, что и не поймешь. А Сергин, говорят, поклонялся Сталину. Тихий, скромный мальчик, почти все стихи его были о смерти. Они сошлись и решили покончить с собой. Что там было? Не знает никто. Земля идет к погибели, все кончается, вот было их настроение. Рисовка своего рода. Конечно, их смерть взбудоражила всех, но не больше того. А Несмелова, самого крупного поэта, арестовали и уничтожили ваши.
- Николай Александрович, а чем вы занимались до приезда в Америку?
- Сначала учился в гимназии. Родители были вечно заняты. Отец - адвокатурой. Мать помогала русским беженцам, занималась благотворительностью. Рос я фактически на улице. На улице и выучился советскому языку. Играл с сыновьями ремонтных рабочих с КВЖД. А когда советские заняли дорогу, у нас, ребят, начались столкновения, мы разделились - белая группа и красная группа. Знаете, я помню, у нас дача была под Харбином, выходила обрывом на станцию железной дороги, внизу росла ежевика. Днем все дети играли вместе, а вечерами красные гуляют по платформе и поют, а мы им сверху отвечаем. Так и пели каждый вечер.
- А что?
- Оскорбляли друг друга, вот что. Бывало, споем мы какую-нибудь белую песню, а нам отвечают:
Слушай, белая шпана, наши песни,
И от злости хоть возьми, да и тресни.
А мы:
Вскормили вы нас и вспоили,
Отчизны родные поля...
А нам в ответ:
Что бы было от Москвы, от Расеи,
Кабы были мы, как вы, ротозеи...
И что интересно, днем играли друг с другом очень дружно. Это в ранние годы происходило, в 1925-1927 годах. Потом все эти мальчишки подросли и уехали в Россию. Пострадали, наверное, многие. Ну а я, как кончил гимназию, уехал учиться в Политехникум в Бельгию. Вернулся. А инженерная работа меня, признаться, никогда не привлекала.
- Вы гуманитарий по всему своему складу.
- Да, а что делать, работы гуманитарной не было. И инженером служить не хотелось. Пошел я работать во французскую полицию на концессию. Там и платили больше, чем инженеру.
- И как вам работалось?
- Ничего, я китайский язык хорошо знал, это помогало. Ну а в Сан-Франциско вернулся к своей инженерной профессии. Как приехали, сразу купили этот дом, за двенадцать с половиной тысяч. А сейчас он стоит триста пятьдесят, может, и больше. Моя покойная жена поступила работать на фабрику, она очень хорошо шила. Когда начались компьютеры, перешла на них, под ней работало на компьютерах двадцать пять девочек. Много русских после войны переселялось в Америку.
- Боялись возвращаться домой?
- Конечно. Я точно знал, что для меня возвращение кончится плохо, особенно после службы в полиции, да и брат уже исчез.
- И как приживались русские из Харбина?
- Вначале очень трудно. Никаких привилегий, никакого статуса беженцев. А из Шанхая приехало много простого народа. Их никуда толком не брали, они не знали английского языка. После окончания второй мировой войны вообще было трудно устроиться на работу. Русские попали во вторую категорию. Пошли в ночные уборщики контор. Это хорошо оплачивалось. А русские не стеснялись работы. Да что говорить, даже наш председатель Русского центра управлял гладильными аппаратами.
- Большинство русской колонии отправилось после войны в Америку?
- Да что вы! Нет, конечно. Все было очень сложно. Когда советские войска подходили к Шанхаю, американцы сделали для русских палаточный лагерь на Филиппинах, на островах. Жили в палатках и ждали виз, к несчастью, все друг с другом перессорились, обвиняли друг друга кто во что горазд, в основном в большевизме. Писали доносы. Один человек, Вогульский его фамилия, написал пять тысяч доносов, я твердо знаю.
- А зачем?
- Зачем люди вообще пишут доносы? Не знаю. Когда он появился в Сан-Франциско, я ему руки не подал. Из-за таких, как он, русские просидели в палатках несколько месяцев, пока один русский сектант, адвентист, кажется, не обратился к главе американских адвентистов, а здесь это очень влиятельная церковь, потребовал послать на острова сенатора от Калифорнии. Ну, тот поехал, разобрался, стали давать визы. Но многие не дождались, уезжали в Чили, в Бразилию, в Австралию, куда быстрей дадут. Русские себе всегда сами вредили, вот что я должен признать. Но зажили в Америке в общем-то неплохо... Кстати, сегодня объявление - умер председатель Казачьего союза Мотовилов. Вот вам пример. Казаки. Приехали сюда, совершенно не знали английского. Начали работать. Купили дом.
- Тот, который вы мне показывали? Большой, прекрасный дом.
- Да. Там они почти все и жили. И сам Мотовилов был совсем небедный человек, владел бензоколонкой. Знаете, свой дом казаки собираются продавать.
- Почему?
- Мало людей осталось. Некому там жить. И Женя, кажется, собирается продавать свой ресторанчик.
- "Сендереллу"? - спрашиваю я.
В этом ресторане я бываю всякий раз, когда приезжаю в Сан-Франциско. Это небольшой зал, очень опрятный, с русской кухней и низкими ценами. Собственно, это не ресторан даже, а скорее столовая, работает он только до шести. Хозяйка "Сендереллы", то есть "Золушки", Евгения Петровна Белоногова, Женя, среднего роста пожилая женщина с широким добродушным лицом. Недавно, когда мы с Николаем Александровичем завтракали там, мы с ней познакомились и разговорились. Мы, в Китае* все рожденные, сказала она мне, все русские. В пятьдесят третьем году выехали из Харбина, жили семь лет в Бразилии, а в шестидесятом приехали сюда, муж, сын, да две дочки. Теперь у меня большая здесь семья, может, пятьдесят человек, может, больше. Я спросила Евгению Петровну, как она справляется с рестораном: "Встаю в пять, полпятого, пеку пироги и для ресторана, и заказные, на сестре моей остальная кухня, две официантки, вот и все". Я удивилась, что людей так мало. "А что удивляетесь? У нас из Китая все работящие, особенно харбинцы, у нас мораль была высокая,- улыбнулась Женя,- вот инженеры из Харбина в Сан-Франциско очень ценятся, вообще русские ценятся, которые из Харбина".- "Когда ж вы отдыхаете, вам уж и лет немало",- сказал я. "Да уж шестьдесят пять, можно бы и отдохнуть. Встаю затемно, в восемь вечера смотрю новости, а в девять спать".- "И так всю жизнь?" - настаивала на вопросах я".- "Как в ресторане начала работать, все тридцать лет так, а как же тут иначе",- отвечала Евгения Петровна, не догадываясь, почему я так любопытна. А я слушала ее ответы и все прикидывала, как и сколько работают наши кооператоры. Но когда мы прошли с ней на кухню, где стоял огромный холодильник, заполненный продуктами, когда я увидела электрическую машину, мешающую тесто, мойки, сушки, только тут я сообразила, что зря спрашиваю и зря пытаюсь что-то сравнить,- слишком неравные условия для наших кооператоров. И вставать в пять не привыкли, и нужных продуктов для тех русских разносолов, что предлагает своим постоянным посетителям скромная "Сендерелла", не найти у нас днем с огнем.
Ресторанчик маленький, неприхотливый, неказистый. Казалось бы, людям побогаче туда ходить ни к чему. Но там бывают почти все харбинские русские. Это не просто возможность вкусно поесть, ресторан - место встреч, разговоров, в какой-то степени неофициальный клуб. Там увидела я за соседним столиком пожилую даму с длинным аристократическим лицом и фиалковыми глазами. "Графиня Толстая",- шепнула мне официантка. Толстая, да не та, должна огорчить, сказала дама, когда мы познакомились. Я внучка брата Льва Николаевича, Николая. Знаете о нем? Но не думайте, мы происходим не от цыганки, от законной жены. Меня "уехали" из России в Харбин, когда мне было несколько месяцев... С Толстой сидел мой однофамилец, Башкиров, мы начали считаться родством, не сочлись. Оба приглашали меня в гости...
Такое это место - ресторан "Сендерелла", место встреч. И вот Николай Александрович говорит, что Белоногова собирается его продавать. А кому? Кто купит. А кто купит, неизвестно. И вполне возможно, постепенно исчезнет еще одна точка на карте русского Сан-Франциско, где любят собираться харбинцы. Как исчезнет вскоре внушительный Казачий дом.
Остается память, остается музей, остается Русский центр, где идет своя оживленная жизнь, где по-прежнему собираются члены старой русской колонии и их дети, где проводятся лекции, концерты, где часто ставятся "оперетки", как выражается Слободчиков. Ставятся и оперы, иногда приезжают петь и профессиональные певцы русского происхождения.
...Десять дней гостила я у Слободчикова. Мы ездили в музей, где я лихорадочно перебирала интересующие меня ящики с архивами, торопясь и понимая, что все равно ничего не успеваю. Да и как успеть, если музей открыт всего два раза в неделю по четыре часа. Рядом работала профессор из Торонто, разыскивала документы по истории Харбина. Славистка, она писала монографию о довоенной русской эмиграции. Командировка в Сан-Франциско была у нее на месяц, и она тоже не укладывалась в сроки. Во время чаепитий мы переговаривались о том, как идут дела. Она хорошо знала текущую нашу литературу, особенно женскую прозу, вспомнила один из моих романов. А я слушала ее и думала: ну почему, почему русский Харбин интересует канадский университет в Торонто, а мы все дремлем, а документы лежат, а людей, участников давнишних событий, остается все меньше.
В один из дней мы объездили с Николаем Александровичем все русские церкви Сан-Франциско: и Троицкий собор, открытый в 1910 году, строительство которого субсидировало русское правительство, белый с голубыми куполами, и Главный собор, громадный, очень красивый. Строили его трудно и долго. Это наш русский обычай: пока строили, все перессорились, сказал Слободчиков. Дверь в собор была, как всегда, заперта. В который раз я туда не попадаю. Настоятель собора - харбинский китаец Илья Вэнь, ему девяносто пять лет. Он до сих пор служит службы. Идеально, по словам Николая Александровича, говорит по-русски. В Сан-Франциско вообще живет много православных китайцев из Китайской духовной миссии.
Я слушала рассказы Слободчикова о епископах, настоятелях, владыках, о том, кто в эмиграции посещает какие церкви, кто русскую зарубежную, кто - американскую, по каким причинам, и думала, что вряд ли кто-нибудь помнит и знает сейчас больше, чем Николай Александрович. А мемуары он писать не хочет. Нет времени. Ведь не только музей на его руках. Звонки о возможных новых поступлениях раздавались и в эти считанные десять дней. Слободчиков тут же садился в машину и уезжал. Однажды уехал на целый день в Беркли: очень старая русская женщина собирается завещать музею старинный золотой бокал и ценные книги, просила приехать, посмотреть, договориться. По пути Николай Александрович наведался в еще один дом, там тоже давно собираются передать музею библиотеку русских энциклопедий и книг. Вернулся Николай Александрович из поездки возбужденный: он хотел было увезти кое-что из обещанной библиотеки тотчас же, но в последнюю минуту дарительница заколебалась. Зато он получил кое-какие любопытные рукописи (потом мы вдвоем выгружали их из багажника), договорился о передаче бокала - словом, много успел за этот день. Устал, приговаривал он вечером, пора на покой, но, как мне показалось, приговаривал так, для порядку, выражение лица у него было детски довольное. А я поймала себя на том, что успела втянуться в дела и заботы музея, в хлопоты Николая Александровича.
* * *
...Вечер, мы сидим в гостиной, старинные часы отбивают каждую четверть, хозяин дома читает газеты, я - мемуары его отца. И кажется мне, что мы знакомы и, не побоюсь сказать, дружны много-много лет, а ведь всего несколько лет назад... И тут я задаю ему вопрос, который давно собиралась задать, да в суете все забывала:
- Николай Александрович, а вы изменили свою фамилию, когда приехали в Америку? Она трудно произносится, длинная очень.
- Я? - Николай Александрович недовольно шелестит газетой.- Я вам отвечу, как отвечаю всем американцам. Знаете, сколько лет существует наша фамилия в Калифорнии? Назовите мне кого-нибудь, у кого дольше. Двести! И прикажете мне ее менять?
- Как двести? - изумляюсь я.
- Так! Я по документам установил. Двести лет назад в Калифорнию приехал и поселился казак Сысой Слободчиков.
- Но не предок же, раз казак,- возражаю я.
- Почему не предок? Какая разница! Ведь русский! - И Николай Александрович победительно рассмеялся.