Резкий телефонный звонок. За окном темно. Ночь. Значит, это Миша, наработался, устал, хочет поговорить.
- Ребята, я вас не разбудил, нет? Ну хорошо. Скажите, ребята, по ночам разные мысли в голову приходят, ну почему человек творит вокруг себя такие безобразия? Почему он готов терзать других людей, пытать, издеваться над ними, мучить? Даже животные этого не делают. Волк, скажите, зачем он режет ягненка? Чтоб не сдохнуть с голоду. Не для того же, чтоб насладиться убийством...
Вопросы жизни и смерти, войны и страданий человеческих преследуют Михаила Шемякина, не дают ему покоя, громко звучат в его работах. Последний раз, когда мы были у него в студии, видели большое полотно - на черном фоне люди, как призраки, словно огромный рентгеновский снимок. Называется "Бухенвальд". Может, эта тема идет от его раннего детства, от тех лет, когда он, мальчишка, сын советского военного коменданта Кенигсберга, увидел дымящиеся развалины, разлагающиеся тела убитых, кровавые следы прокатившейся беды. Он собирал землянику на братских могилах, а из земли торчали кости. Как все мальчишки лазил по подвалам, а в подвалах находил разложившихся мертвецов: кого-то пристрелили, кто-то застрелился сам, да так и остался сидеть... Разве такое забывается?
...По ночам мы разговариваем с Мишей обычно долго. И каждый разговор кончается одинаково: "Ребята,- говорит Миша,- давайте споем". И, не ожидая ответа, затягивает баритоном:
Там, вдали, за рекой
Зажигались огни,
В небе ясном заря догорала.
Сотня юных бойцов
Из буденновских войск
На разведку в поля поскакала.
А между тем за окном светает. Над Нью-Йорком разгорается заря. Город просыпается, оживает шумом моторов, гудками автомашин, ровным шелестом несущегося вдоль Ист-ривер шоссе.
Боже, до чего все это несовместимо! Шемякинский баритон в трубке, песня о буденновцах и этот огромный, чужой, величественный город. Вот уже поплыли по реке длинные красные баржи с городским мусором, над ними низко вьются чайки, чайки садятся и к нам на балкон, на тридцать третий этаж. Розоватые чайки - уже взошло солнце - летают в узких коридорах между небоскребами. А над ними, высоко в небе, появляется белый купол аэростата с надписью "Сити-бэнк". Реклама. Значит, сегодня целый день аэростат будет парить над городом...
А мы поем дальше:
Синенький, скромный платочек
Падал с опущенных плеч.
Ты говорила, что не забудешь
Теплых и ласковых встреч...
Мы поем. Самозабвенно, счастливо. Поем долго.
...Что нужно человеку для полного счастья? Воплощенный в творчестве талант? Широкое признание? Успех? Деньги? Казалось бы, все это у Михаила Шемякина есть. Один из самых признанных на Западе русских художников, картины выставляются в крупных галереях Нью-Йорка, Лос-Анджелеса, Сан-Франциско, Парижа, Токио. Ценятся на художественном рынке высоко. Удачник, которому завидуют многие.
С творчеством Михаила Шемякина мы знакомы давно. По его юношеским литографиям. Вот уже четверть века, как висят они на стенах нашей московской квартиры. Работы раннего, ленинградского, периода из цикла "Галантный век". Люди в париках, с длинными туловищами и короткими, как бутылочки, ногами, игривый кудрявый ангел - все это можно было бы воспринимать как манерничанье, если бы не веселый, иронический взгляд из сегодняшнего дня на ушедшую эпоху. Попав в Нью-Йорк в длительную командировку, мы разыскиваем Шемякина. С эмиграцией советская колония практически не общается. "Не рекомендуется" - с незапамятных времен. Хотя перестройка и дуют свежие ветры... все равно. Особенно Шемякин, фигура знаменитая, колоритная, но, как говорится, противоречивая. Странное все-таки дело: приезжающие из Москвы поэты, писатели встречаются с Шемякиным, иногда он ведет их "творческие" вечера, на это и сейчас и в "доперестроечные" годы смотрели как бы сквозь пальцы. А вот постоянно живущие и работающие за рубежом советские люди... вот это уже как будто ни к чему. Кто сказал, когда? Неведомо. Но традиция стойко соблюдалась и, разыскивая координаты Шемякина, мы не то чтобы отступаем от негласной инструкции, но действуем гибко, то есть на свой страх и риск.
И вот наконец разыскали телефон, звоним, договариваемся о встрече.
- У вас есть мои работы? - удивляется Шемякин по телефону.- Вот это да. Первые советские коллекционеры за семнадцать лет. Ранние, ленинградские? Потрясающе! А кого из коллекционеров вы знаете в Ленинграде?
Мы называем. Имена поражают его еще больше:
- Это, что же, выходит, у нас есть общие друзья?
И мы догадываемся, что его поражает. Все это не знаменитые, известные всей стране люди, а скромные собиратели, нищие, преданные искусству коллекционеры и художники-авангардисты. Ленинград. Особый город, особый мир начала 60-х годов. Кажется, вся его атмосфера, молодые люди тех лет, картины - все давно кончилось, забыто, ушло. Но нет, живы и работают те художники, кто выдержал тяжелый пресс минувших десятилетий, их работы теперь широко выставляются и стоят теперь так дорого, что ко многим и не подступиться... Знакомые имена, общие знакомые...
Словом, очень скоро мы оказываемся в Сохо. Там живет Шемякин. Сохо - один из самых престижных и модных сейчас районов города. Район картинных галерей, художественных мастерских, небольших, но очень дорогих магазинов. В начале века здесь размещались склады, швейные мастерские, разного рода мелкий бизнес. В последние десятилетия Сохо облюбовала богема, двинувшись сюда из слишком обуржуазившейся Гринвич-виллидж. К тому же для галерейщиков и художников эти кирпичные дома, такие человечные в сравнении с холодными небоскребами, оказались не только приятными, но и удобными. 111, Вустер-стрит. Кирпичный дом с темным буроватым лицом. Как это принято в старых нью-йоркских домах, кабина лифта ввозит прямо в квартиру. Точнее говоря, в студию.
Дверь открывает хозяин мастерской. Ему лет за сорок. Брюнет с короткой стрижкой (а на старых фотографиях кудри до плеч), темные любопытные глаза за стеклами очков. На нем черная гимнастерка, черные галифе, на ногах высокие сапоги. О сапоги трутся кошки. Сколько же их? Много, сразу и не пересчитать. Вот и собаки пришли. Все вместе встречают гостей.
Сапоги, галифе... Летом, в жару. Ко всему на свете привыкаешь в Нью-Йорке, но даже для Нью-Йорка не слишком обычно. Пройдет много времени, прежде чем мы поймем: одежда составной частью входит в тот карнавал, который Шемякин устраивает вокруг себя, в ту непрерывную игру, без которой он не может жить. Художник, импровизатор, актер, певец, поэт. Все умеет, все получается. А экстравагантность одежды... С одной стороны, так надо. Любой претендующий на общественное признание человек - художник ли, политический деятель - должен создать себе то, что на Западе определяется английским словом "имидж", образ. С другой стороны, этот же "имидж" - как бы черта, с помощью которой Шемякин отделен от внешнего назойливого мира. Дальше роговых очков и диковинных для Нью-Йорка сапог вход запрещен. Кстати, о том, что при всей своей открытости и размашистости характера вход в его душу с какого-то неуловимого момента, как говорится, строго запрещен, догадываются в окружении Шемякина очень немногие и идут напролом, запанибрата, чаще всего на "ты", будто нет никакой дистанции между случайными знакомыми, посетителями и крупным художником, будто все вокруг на равных в этом мире... И какое искреннее, плебейское изумление, когда обозначается граница, какая обида и раздражение! Но обо всем этом позднее. Сейчас же мы только познакомились и все впереди...
Студия в Сохо - большой зал с высокими окнами, узкая лестница ведет на второй этаж, оттуда выход на крышу - любимое обиталище нью-йоркцев в летний зной. На первом, главном, рабочем этаже портрет Петра I, копия посмертной маски Пушкина, на полках работы самого Шемякина - изящные, остро вычерченные барельефы, скульптуры: полулюди-полунасекомые. На высокой подставке гитара с черным бантом на грифе.
- Это гитара Высоцкого. Вы знаете, что мы с ним дружили? Когда приезжал в Париж, бывали с Мариной у меня. В парижской студии он напел, а я записал цикл его песен. Когда догадался это сделать? Сам не знаю. Сидит во мне какое-то историческое чувство, видно, с рождения. Побежал, купил лучшую по тем временам аппаратуру, хорошо, деньги уже были: "Давай, говорю, работать, но только всерьез". Он увлекся, выкладывался, когда пел, до последнего, пот с лица градом катил... Поглядите на меня, на кого я похож?
Шемякин стоит перед нами, высокий, сильный, лицо и руки в шрамах ("Да, драться я всегда любил",- признается он позднее).
- Ну, на кого я похож? А Володя почему-то всегда называл меня птичкой. Почему, зачем? Нежные слова он вообще не переносил. А ко мне откуда ни звонил - из Москвы, из Одессы, со съемок, с гастролей откуда-нибудь - всегда одно: птичка да птичка.
Неловкость первых минут знакомства пропадает. Мы начинаем расспрашивать, хозяин отвечает. В проеме между окон - фотография советского офицера, три ряда орденов на груди.
- Это мой отец, полковник Михаил Петрович Шемякин, награжден орденом Ленина и шестью орденами Красного Знамени. Был представлен к седьмому, но вмешались завистники: "Не допустим, чтобы у полковника было больше, чем у генералов". Непременно добьюсь восстановления награды. И поставлю отцу памятник в аллее Героев в Краснодаре. Вот увидите, все сделаю!
Свою автобиографическую книгу, изданную на Западе, Шемякин назвал не без вызова: "Я сын советского офицера".
...Человек рождается задолго до паспортной даты своего появления на свет. Художник Михаил Шемякин, наверное, не был бы таким, каков он есть, если бы не красный конник Михаил Петрович Шемякин, беспризорник с Хитрова рынка, сын полка, воспитанник будущего министра обороны СССР. В 1934 году в характеристике М. П. Шемякина командир-комиссар 4-й Краснознаменной кавалерийской дивизии Георгий Константинович Жуков писал: "Товарища Шемякина Михаила я знаю с 1920 года... В 1920 году тов. Шемякин участвовал в боях с частями десанта Врангеля... в том же году участвовал со мною на Кубани по ликвидации мелких банд, а в конце 1920 года под моим командованием был переброшен в Воронежскую губернию... По окончании гражданской войны тов. Шемякин служил со мною в частях 7-й Самаркандской дивизии до отправления его в нормальную школу. Несмотря на свой детский возраст, тов. Шемякин обладал исключительной храбростью, способностью и выносливостью".
Начав Великую Отечественную войну под Москвой в кавалерии, Шемякин-старший закончил ее в Берлине, при взятии рейхстага, командиром мотострелковой бригады. Жена и родившийся в 1943 году сын Миша сопровождали его в обозе. Как любят писать о первых годах жизни художника западные искусствоведы, "отец, ревнивый осетин, всегда держал жену и ребенка при себе".
...Осетин - особая история. Маленький мальчик, наследник древнего осетинского рода князей Кардановых, в конце первой мировой войны остался круглым сиротой. Отец погиб на войне, родственников перерезали в ауле из кровной мести. Мальчика усыновил товарищ отца по полку, офицер, дал ему свою фамилию - Шемякин. Впоследствии офицер этот примкнул к белому движению, потом отошел от него, вернулся с ребенком в Москву. Здесь он был арестован и расстрелян в ЧК. Мальчишка стал беспризорником, вертелся на Хитровом рынке, где и нашел его казак Степан Пилипенко, привел с собой в полк. Так малолетний князь Карданов, он же Шемякин, стал сыном полка в свои девять лет.
Сейчас, когда страна заново осмысливает трагические страницы своей истории, когда мысли невольно возвращаются к истокам, задаешься вопросом: сколько же недетских переживаний, страданий, болей, утрат пришлось на долю этой детской души, попавшей в самое месиво гражданской войны, сколько ожесточения, непонимания происходящего, сколько отваги родилось за те далекие годы в этом горячем осетинском мальчике, не расстававшемся с конем, наганом и шашкой. Как лепился его характер? Каким он был от природы и каким стал? К тринадцати годам Шемякин уже был награжден двумя орденами Красного Знамени, случай вообще уникальный. А если учесть те первые годы Советской власти, когда наградами не расшвыривались?
...Получился совершенно особенный человек, самозабвенно храбрый, резкий, гордый, свою собственную жизнь и жизнь вообще ценивший невысоко, как то и было свойственно многим людям его поколения. Маленького роста (как любил пошутить над ним при встречах тот же маршал Жуков: "Ну что, все те сто двадцать сантиметров вместе с каблуками?"), самолюбивый до крайности, он был нелегок в общении - и с начальством, что в итоге не принесло ему высоких чинов, и в семье. Мать Миши, актриса, встретив Шемякина-старшего, развелась с мужем, известным актером, исполнителем роли Фурманова в фильме "Чапаев", и отправилась с Шемякиным на фронт, то есть на войну. Терпела все: ревность, властность, вздорность, безудержную вспыльчивость.
- Трудный был,- вздыхала, рассказывая нам о своей жизни, Юлия Николаевна Шемякина, в свои семьдесят с лишним лет по-прежнему красивая, высокая, статная, черноглазая.- Все бывало: из дому не выпускал, поколачивал, после войны выпивать начал. И все это после моей игры в театре, после съемок в кино, после жизни с преданным, очаровательным человеком, которого я оставила... Судьба.
Судьба, причудливо соединив гены этих двух, совершенно не схожих людей, подарила искусству Михаила Шемякина.
Сына своего Шемякин-старший не понимал, нестандартность его выбивавшегося изо всех тогдашних рамок таланта, а со временем и поведения не одобрял настолько, что поступил просто - выгнал из дому. Извечная проблема отцов и детей стояла в этой семье остро. Отцу казалось, что сын предает идеалы его юности, идеалы того общества, ради становления которого он скакал с шашкой наголо навстречу врагам, прославившись редким умением разрубать противника от плеча до седла - особое среди кавалеристов "искусство", требующее громадной физической силы. Сыну, человеку совсем другой эпохи, от его восторженных воспоминаний становилось страшно...
Но, видимо, от отца унаследовал сын и лихость характера, и стихийную одаренность, и невероятную работоспособность, и безудержную вспыльчивость, и жизнестойкость. Но не только это. Оттуда же, наверное, от легендарного конника, и романтизм его творчества, и такие нередкие детали его картин, как островерхие шлемы и бешено несущиеся кони.
...Люди сами выбирают свой путь, но каждого человека - в ту или иную сторону - лепит время. После Великой войны, последние дни которой стали впечатлениями будущего художника, наступило время победы, когда казалось, что все теперь изменится, что насилие, массовый террор 20-30-х годов исчезнут навсегда, что впереди только счастье и солнце. XX съезд прошумел над страной свежим ветром очищения, вызывая прилив творческих сил, рождая более свободное, открытое видение мира. Все это не мог не ощутить на себе мальчиком и Миша Шемякин, принятый в 1957 году в художественную школу при институте имени Репина в Ленинграде.
"Оттепель" оказалась недолговечной и неустойчивой. За год до окончания Шемякина из художественной школы исключили. Обвинение: увлечение "чуждыми идеями" - творчеством художников позднего Возрождения Босха, Грюневальда, работами представителей советского авангарда Татлина, Малевича, Лисицкого. Тяжелый удар: к этому времени он знал, что не хочет и, главное, не умеет ничего другого, как рисовать. Собственно, это было ясно давно. Недаром, когда мать привела его, шестилетнего, первый раз в Эрмитаж, у Миши от избытка впечатлений поднялась температура и он упал в обморок. Так определилась судьба. Кстати, и сейчас он по-прежнему не может ходить в музеи и на выставки - температура тотчас же подскакивает.
Теперь судьба выставляла его на улицу. Что ж... Он сумел устроиться такелажником в Эрмитаж. Это была удача. Правда, удача с большими физическими нагрузками. ("Ребята, думаете, работать было легко? Бригада у нас была двенадцать человек на весь Эрмитаж. Хилые щенки, вот кто мы были. А нагрузка... потаскали бы картины! В Эрмитаже они какие? Десять, двенадцать метров в длину, тащим, надрываемся... А мумии перекладывать? Положишь на место, зазеваешься, руку из-под крышки вовремя не выдернешь - и проткнет ее штырем насквозь. И все равно, какие были времена! До чего счастливые!..")
Счастливые времена наступили, когда Шемякин получил разрешение делать копии картин. Он копировал великих прошлого, а рисовал по-своему, "не так, как нужно". Да к тому же и жил не как все. Разгуливал по Ленинграду во фраке и цилиндре, участвовал в вечерах и ночных бдениях таких же, как он, молодых художников-нонконформистов, объявивших о создании творческой группы "Санкт-Петербург". В самом названии ее таился неслыханный по тем временам вызов. Сейчас один из популярных рок-ансамблей называется "Санкт-Петербург", и никто не изумлен, напротив, испытываешь даже некоторую благодарность к его создателям за интеллигентность названия.
Называлась группа пышно, а состояла из двадцатилетних мальчишек, начинающих поэтов и художников, пусть внешне дерзких, нестриженых, косматых, вызывающе по тем временам одетых. Но за внешним вызовом таилось одно - страсть к новым формам в искусстве, мечта, чтобы их просто не трогали, дали учиться и работать. Во все времена художники и поэты ведут себя не совсем традиционно. Ведь ходил же Маяковский в желтой кофте, а его друг Бурлюк с серьгой в одном ухе. И ничего, мир не рухнул.
Кому они мешали, эти ребята, нищие жильцы огромных ленинградских коммуналок? Оказалось, что они вступили в конфронтацию не только с родителями, это уж, как говорится, вечный и печальный закон жизни, но и с властями. Оттепель заканчивалась, меры применялись новые и решительные. Новым поколениям инакомыслящих или тем, кто ими считался, был уготован новый удел. Теперь, спустя почти тридцать лет, интересно бы узнать, кто его придумал?..
Жизнь молодого Шемякина, по его словам, квалифицировали просто: антисоциальное поведение, психические сдвиги.
И очутился Шемякин в психиатрической больнице. Кстати, не он один. Только полгода спустя удалось его матери вызволить сына из психушки. Потом были скитания по Кавказу, жизнь келейника в Псково-Печерском монастыре. Приютил его настоятель, отец Симеон, бывший участник Великой Отечественной войны, поклонник авангардного искусства, человек добрый и жалостливый. "Говорят, отец Симеон уже умер. А я все думаю: куда после смерти девалась его коллекция? Он у нас много покупал, поддерживал мальчишек. Многое мы ему дарили. У него была по-своему уникальная коллекция. Неужели после его кончины ее уничтожили? Может, сложили в охапку холсты и просто сожгли? Мало кто понимал тогда нашу "мазню". Все может быть. Надо непременно узнать".
Там, в монастыре, впервые открылся перед Шемякиным величественный мир церковных фресок, древней русской иконописи, которая так повлияет впоследствии и на все его искусство, и на мироощущение. Там он прошел обучение древней культуре русской церкви, научился петь псалмы. Там он обратился к религии.
...В 60-е годы состоялись первые художественные выставки Шемякина. В редакции журнала "Звезда", о чем до сих пор вспоминают ее сотрудники. Сохранились и старые фотографии: молодые лица, короткие стрижки, смущенные улыбки, длинные пиджаки, широкие брюки. Все новенькое, все готово к празднику, радости. Общая победа, общая радость... Это так ясно написано на юных лицах - никакой дележки славой, все общее, и никому неведомо, что ждет этих молодых людей впереди. Да и еще фон: знакомый зал "Звезды" с мраморными колоннами, где и сейчас происходят звездинские чаепития. А на одной фотографии старое кресло в углу, рядом Шемякин. Старинное кожаное кресло и сейчас доживает свой век в том же углу... Глядишь на фотографию спустя тридцать лет - и будто не миновало нескольких эпох, будто все так и застыло...
О выставке в "Звезде" узнал Игорь Стравинский, приехавший на Родину после большого перерыва. Несколько работ художника он с удовольствием принял в подарок. Очевидцы вспоминают их первую встречу после концерта в Ленинградской филармонии. По лестнице спускаются двое: маленький Стравинский и высокий, худой мальчик, Шемякин, Стравинский держит его под руку, наклоняет к себе и шепотом спрашивает: "А как вы боретесь за свое искусство, в одиночку или все вместе?"
Потом была выставка в Новосибирском академгородке, потом в Эрмитаже, где выставились рабочие музея, художники-такелажники. Выставку быстро закрыли, директор Эрмитажа был уволен с работы.
Выставки принесли Шемякину известность, перешагнувшую границы страны. И тем самым нарастающий гнев блюстителей порядка в искусстве: "Шемякин рисовал все больше не так, как все мы видим жизнь".
К тому, что Пикассо рисует "не так", пришлось привыкать. Картины Леже, известного французского модерниста, уже принимали в дар с благодарностью. А тут свои обнаружились, к ним ходят иностранцы, о них пишут в иностранных художественных журналах. О периоде застоя рассказывается сейчас много. Прежде всего об экономике, потом об искусстве - литературе, кино. И как-то забывается порой, что первый удар, массированный - не по отдельным именам, а по целому направлению в живописи! - испытали на себе художники на Манежной выставке 1963 года. Художественное академическое начальство дало бой, продемонстрировав, что не собирается уступать ни своих чинов, ни позиций, ни заказов. Даже слегка потесниться оно не собиралось, хотя в литературе уже звучали новые свежие голоса, появились надежды. Хрущева буквально натравили на "новое" искусство, устроив безобразную сцену в Манеже. После этого наступил очередной отлив, долгий, почти на четверть века, начавшийся более мягкой, чем в сталинские времена, но весьма конкретной охотой за очередными "ведьмами". Ярлыки навешивались привычно: старая терминология была у всех на слуху.
Вспоминается журнал "Знание - сила" тех лет, где один из нас в это время работал. Журнал оформляли "неофициалы", как мы сказали бы теперь, благо и главным художником журнала был неофициал - Юрий Соболев. Необычные яркие обложки, непривычные иллюстрации на целую полосу, только-только входившие в обиход коллажи.
Приходил в редакцию скромный Юло Соостер, приносил очередные рисунки. Неожиданная смерть в мастерской (его нашли через несколько дней после смерти) поразила всех как громом. И также поразило, что приехали художники из Эстонии, аккуратно собрали и увезли на родину его работы. Редакторы и авторы радовались за покойного Юло, но и удивлялись. Откуда нам было знать подлинные размеры его дарования? Соостер ни разу нигде не выставлялся, его не приняли в Союз художников... Заходили в журнал и другие люди. Имена многих из них теперь общеизвестны, многие давно живут и работают за рубежом.
Рядом с редакцией, в одном из переулков возле Самотеки, была мастерская Эрнста Неизвестного. Туда можно было зайти, посмотреть, послушать. Можно было поехать и в мастерскую к скульптору Вадиму Сидуру. Знали его, в отличие от Неизвестного, в основном профессионалы и узкий круг почитателей и друзей, все больше ученые-академики, физики да математики. Он умер, так и не дождавшись ни одной персональной выставки.
Все это происходило уже при нас, на нашей памяти, можно сказать, у нас на глазах: больше или меньше, но мы знали этих людей, их творчество. С некоторыми из них были знакомы.
А нынешняя молодежь? Что знает она? Очень мало. Даже о бульдозерной выставке. Почти не знает она и имена тех, кто не сам уехал, а вынужден был эмигрировать под неявным, но ощутимым давлением. Не знают у нас до сих пор (и мы сами толком не знаем, нам только рассказывали об этом художники на Западе) о судьбах тех из них, кто хотел вернуться обратно, обивал пороги советских посольств. Но вернуться домой в те недалекие годы было подчас не легче, чем пытаться, несмотря ни на что, оставаться дома и продолжать работать.
Как поет известный эстрадный певец Вилли Токарев в одной своей песне о Шемякине:
Россия, босая девчонка,
Я знаю, не помнишь ты зла.
Но как же такого мальчонку
Другим просто так отдала?
Поется это в своем, как говорится, крайне доходчивом стиле, но суть отражает...
В 1971 году Шемякин покинул Родину. В картузе, который ему подарил один знакомый художник - картуз прокалывали специальными иглами, искали бриллианты, не нашли. С авоськой в руке. В авоське были сушеные яблоки и ножи для натюрмортов. Яблоки тоже прокалывали иглами, долго разглядывали ножи: "Ты что, парень, мясник?" - "Нет, художник". Извечным российским жестом покрутили пальцем у виска и махнули рукой: "Беги, а то самолет улетит!" Так и прибыл он в парижский аэропорт Орли в старом тулупе и с авоськой в руках...
Сначала Париж, теперь Нью-Йорк. Шемякин работает по ночам и звонит нам часто:
- Ребята, вы еще не легли? Слушайте, я вот о чем все думаю. Очень много стали писать об эмигрантах в советских газетах и журналах. Повальная мода, без разбору. Прекрасно, когда издают прозу и поэзию. Набоков, Бродский, Галич, Войнович, Владимов... Но о каждом пишут: эмигрант, эмигрант. Вот и я эмигрант. Нет, ребята, обо всех подряд так нельзя, вот я, например, я не эмигрант, я изгнанник. Это различать надо. Все мы здесь все-таки очень разные. Знаете почему? Да потому, что я, например, остался верен своей Родине, глубинно верен. И никогда этого не скрывал. Что бы тут на меня ни навешивали, я все равно отвечал, что горжусь своей великой страной и ее культурой. И я страдаю, когда в моей стране делают неразумные вещи. Ее боль, неудачи - это моя боль, а ее победы - лично мои победы. Вам, ребята, остроту моего отношения к Родине просто не понять.
- Почему же не понять?
- Неужели не ясно? Потому что я живу здесь, а вы дома. Здесь все болезненней воспринимается. И мыслей больше, и сопоставлений. Слышали о пророчестве Иоанна Кронштадтского? Ведь это он сказал: "Перед самым концом света, говорил он, только Россия спасет мир и воссияет". Что, разве сейчас мы, весь мир, не на краю, а? И кто пока что спасает мир? То-то! Значит, воссияет, правильно? Вы верите? Я верю. Иоанн Кронштадтский, между прочим, мой родственник. Я богомольным бабкам куски от его рясы на память отрывал. У нас дома хранилась.
Еще о патриотизме хотел сказать. В мои времена меня без конца отсутствием патриотизма шпыняли: мы, дескать, патриоты, а ты нет. И теперь читаю... Столько патриотов развелось! Это уже не патриотизм, а бизнес какой-то. Читаю я и думаю: а вот вы полюбите Родину, как я. Меня мальчишкой мордовали, инсулиновые шоки, гипноз... После "лечения" этого я запах красок выносить не мог, рвало, за кисть браться не хотелось. Под кровать от страха прятался. Еле выжил. Что ж мне теперь, поливать за это свою страну? Как некоторые... Да и что поливают-то? Сейчас дома пишут о прошлом острее, чем прежде за границей. Архивы открылись. Страшно читать. А некоторые все равно без конца вонь катят. А как приехать домой с почетом, да чтоб перед ними извинились - это пожалуйста. Тактика такая у многих выработалась - на двух стульях сидеть, выгодная очень.
А мне, что ж, тоже требовать? Покайтесь, мол, передо мной, извинитесь, тогда прощу. Что ж, я за эти годы забыл разве, через какие трагедии прошли миллионы людей? А скольким выпали испытания похуже моих? А это странное время - застоя, как теперь говорят. Неужели честным людям, художникам, писателям, поэтам, жившим дома, было легче, чем мне, если их не печатали, не выставляли... Не думаю... Пишут, раз мода пошла, об эмиграции, о ее ностальгии. И все мура! Неужели до сих пор не ясно, что любовь к Родине для человека творческого - это не вздохи, не крики и стенания, а служишь ли ты ей, находясь даже в изгнании, или нет. Все остальное, простите, полная фигня. Делать что-то надо, вот в чем проблема. А не вздыхать. Все эти годы, как мы с ребятами очутились на Западе, мы собирали русское наследие: и классику, и современные вещи. Издавали. Для этого нужно было зарабатывать деньги. Сейчас многое из того, что выпустили маленькие издательства русского зарубежья, печатается в Советском Союзе. Начинается признание того, над чем десятилетиями глумились. Теперь-то уж можно сказать спасибо и фонду Михаила Барышникова, и профессору Сорбонны, бывшему ленинградцу Ефиму Эткинду, который организовал в Париже перевод на французский язык четырех томов русской поэзии. Многое сейчас можно вспомнить, очень многое, за что нас совсем недавно поносили.
А "Антология русской новейшей поэзии у Голубой лагуны"? Есть такой маленький институт русской культуры в Техасе при университете в городе Остине, называется почему-то "Голубая лагуна". Под редакцией К. Кузьминского и Г. Ковалева вышло девять томов: стихи, проза, мемуары, письма, рисунки, фотографии. Несколько сумасбродная история, но уж какая получилась. Там много и моих иллюстраций. По существу, это история оттепельных лет. Много было в нас тогда баловства, игры, много и серьезного. Здесь, за рубежом, мы собирали все это буквально по клочкам, кое-что присылалось, даже в самые застойные годы получали из Союза. Теперь, спустя время, это легкомысленное, как бы игровое издание - так или иначе уже история. Кое-кого из его участников, к сожалению, уже нет в живых, кто умер от старости, кто от молодых несбывшихся надежд, от сложностей новой жизни. А многие авторы "Голубой лагуны" уже запросто приезжают из России с лекциями в Европу и Америку. Можно ли было представить себе наши встречи, когда замышлялось это издание? Словом, все эти годы шла напряженная работа по собиранию и сохранению отечественной культуры. Может, она была и незаметна для глаз безразличных и невежественных. Не знаю. А в Союзе кто об этих небольших изданиях слыхал? Теперь только идут перепечатки да ссылки. А я слышу об этом и думаю: знали бы, каким трудом это нам доставалось, как все это было, особенно вначале, трудно поднимать. И деньги, и типографии, и читатели... Все было рискованно. А теперь выясняется: не враги мы были, не трепачи, мы собирали русскую культуру, пытались поддерживать и проследить преемственность поколений.
И еще трудность, о которой как-то не принято говорить. Мы ж кто все были? Кем мы явились на Запад? Мы ж сюда приехали без всяких корней. Это только Виктор Платонович Некрасов в детстве во Франции воспитывался, для него французский как родной. А мы? Мы ж про эту Европу... Да что мы о ней знали? Альбомов несколько видели. Пикассо там, Ван Гог, и то спасибо, если кто покажет. Начисто отрезанное от общечеловеческой культуры поколение, вот кто мы такие были. Думаете, легко вот так, безо всякого багажа, в чужую жизнь входить и свою пытаться не растерять? Это сейчас границы распахнулись и все проще стало, а тогда?.. А тогда казалось - навек. А это легко? Друг мой ленинградский, учитель дорогой Евгений Павлович Семиошников... и что - расстаться с ним навек? Просто это все, с таким ощущением жить?
Шемякин говорит долго, страстно, обрывисто, мысли его скачут, он горячится все больше:
- Ничего, история рассудит, кто по-настоящему остался верен Родине, живя за границей. А то сплетни... Страшное дело в эмиграции сплетни. А вокруг меня какие распускают, сами знаете. "В ресторане "Кавказский" гулял известный всем хулиган в черных сапогах". И все смекают: "Это Мишка Шемякин гулял..." А то, что хулиган этот сутками работает всю жизнь, никого не колышет... Один Высоцкий про мою работу все понимал. Знаете, что он мне написал однажды из Москвы? "Мне бы занять немного твоей "маниакальности" и дотошности, я даже завидую, как ты последователен". Получил я это письмо, просто упал. Это он - мне! Он, написавший шестьсот песен. Когда? Успел. А как работал, как записывал? Я такого вообще никогда не видел: сижу дрожу, боюсь, горло у него лопнет. Он мог сутками спать не ложиться. Вообще он работал все время, каждую минуту, это чувствовалось, процесс шел.
- Уж в этом смысле вы похожи, ты тоже почти не спишь...
- Ну уж нет, хотя сплю я мало, могу несколько дней вообще не спать. Но сравнивать нас? Высоцкий к сорока годам уже был Великий мастер, мыслитель, он понимал то, к чему люди только-только начинают приходить. А я? Я всего лишь иду к поставленной для себя цели. Он был великий человек. Во всех отношениях. Знаете, как Кромвель однажды сказал: "Дружба с великим человеком - дар богов". Вот этот дар неизвестно за что мне, грешнику, был дан. А Володя в этом же письме: "Просвещай меня музыкально, ибо я темен". Это он темен?! Музыкален он был феноменально. Народ в таких случаях не ошибается, особенно во времена, когда вся страна помалкивает, а он, один из немногих,- открыто, во все горло. Каждый человек чего-то, да боится, а он ничего не боялся, просто ничего, ни разу не заметил... Вот я и мучился все годы, достоин ли я его дружбы.
Говорят, слава портит. А Высоцкий? Он же бежал от нее, прятался, жаловался, как она ему мешает. Он мне об этом писал, я не просто треплюсь. Он был человеком с ободранной кожей. Вспоминают сейчас многие, что в последние годы он бывал резок, груб, непримирим, легко мог унизить ни в чем не повинного, восторженно относящегося к нему человека. Не знаю, не видел, знаю только, что он был уже очень болен, а вокруг мало кто это не то чтобы видел - осознавал. Я замечал только деликатность, боязнь обидеть. Не знаю, может, это на моем фоне? Я все могу: завестись, нахамить, послать матом, подраться. Как пишут обо мне некоторые бывшие друзья (один даже целый роман накатал!), "за прошедшие годы на лице у Шемякина поприбавилось шрамов от драк".
А Высоцкий нет, не было в нем этого азарта выяснять отношения нашим, кулачным способом. Дрался, только когда невозможно было не подраться, защищал друзей. Тут он, хоть зарежут, все равно не отступится. Дружба - это у него был культ, он просто нянчился с друзьями. И без конца разочарования. Закон жизни - дружбы кончаются, кто-то тебя предает, кто-то что-то за спиной болтает, завидует. А для него каждый раз - обвал, страдание. Он писал мне: "Друзей у меня мало". А однажды он меня просто поразил! Мы стояли на пороге моей парижской квартиры, вид с балкона открывался потрясающий, солнце заходило, Лувр виден. Он вдруг обнял меня за плечи и говорит: "Как я рад, что кто-то из наших пробился"...
Это ведь только теперь пошли по советской прессе благостные фразы типа: "Приятно отметить, что некоторые наши соотечественники (заметьте, уже соотечественники, а не презренные отщепенцы!) сумели преуспеть на Западе". Ну что ж, преуспели отчасти, пробились, правда, смотря с чем сравнивать. Но как важно было услышать слова Высоцкого тогда, в самый, можно сказать, глухой застой. Володя радовался каждому моему успеху. Знаете, как это поддерживает в эмиграции? Ведь от зависти здесь просто задыхаешься. А тут Володина радость... И это при том, как он любил Россию! Вообще-то он особенно не высказывался, но считал, видимо, что жить надо только дома. Ребята мне потом рассказывали, что добровольную эмиграцию он не то чтобы не одобрял, он просто искренне не понимал, как это - взять и уехать. Хотя, когда приезжал, общался с эмигрантами без оглядки, безотказно давал концерты. Это сейчас едут и едут из Союза - бесконечный конвейер. А тогда? В те годы? Это была редкость. Я могу повторять без конца - Высоцкий никогда ничего не боялся. А встретит за границей кого из старых знакомых и удивляется: "А ты-то что здесь делаешь?"
- А с тобой он эти темы обсуждал?
- Никогда! Мои обстоятельства он знал, расспрашивал меня, даже написал несколько песен на сюжеты из моей ленинградской жизни. Он со мной разговаривал просто: "Раз ты ко мне не можешь, значит, я к тебе хоть раз в год приеду..."
Последние его приезды были тяжелые, со здоровьем у него все уже было ясно, Марина пыталась его лечить, закладывала в больницы. Но было поздно. Не знаю, может, время было тогда какое-то совсем уж безнадежное, может, он уже совсем надорвался, но он сознавал, что сам же идет навстречу своей гибели.
Последний раз, когда Театр на Таганке гастролировал в Париже, меня не было во Франции. Возвращаюсь, нахожу у себя на столе стихи - "Другу и брату":
Я снова я, и вы теперь мне верьте, я
Немногого прошу взамен бессмертья -
Широкий тракт, холст, друга да коня.
Прошу покорно, голову склоня.
Побойтесь бога, если не меня,-
Не плачьте вслед во имя Милосердия.
И там же дальше:
Зачем цыганки мне гадать затеяли?
День смерти уточнили мне они...
И дата стоит под стихами. Первое июня 1980 года.
...О Высоцком Шемякин обычно говорить не любит. Вместо слов - деятельная память. Академическое собрание сочинений, альбом дисков. Потеря преодолевается кропотливой работой по собиранию всего наследия друга. Сегодня он что-то разговорился, разнервничался... А между тем по всегдашней привычке наших разговоров уже близится утро, пора вроде бы и поспать. Но перед расставанием, как всегда, традиция - мы начинаем петь.
Шел отряд по берегу, шел издалека,
Шел под красным знаменем командир полка...
Конечно, это песни нашего общего детства, но больше всего это его песни, песни его отца-кавалериста, с которыми он рос по гарнизонам, слушал в застолье, когда собирались дома друзья отца.
Странное дело - жизнь. Рассорился с отцом вусмерть, натерпелся от него в детстве. Многое, может быть, было бы легче или хотя бы проще, если бы не было и этой травмы - семейного разрыва, мальчишеского одиночества: ведь где-то же существует отец с колодками орденов до самого пояса, и уж не признать, что этот человек герой, личность в высшей степени незаурядная, невозможно. И вот герой, отец... а не прав. И ничем не поможет, стальные принципы, даже самым простым - деньгами... И продает Шемякин свои первые работы (вернее, друзья их продают) по трешке, и трешке счастлив. Потому что уже есть жена, дочь и нужны холсты, краски. И вот отца давно нет, умер в 1977 году, и все больше он оживает в памяти, приходит со своими песнями по ночам. Да и днем все то же самое - правда, работает Шемякин не под музыкальные аналоги клинков и сабель. Тихим фоном голоса Шульженко, Утесова, Бернеса сопровождают и его разговоры, и работу.
Нью-Йорк, жарища, звонки галерейщиков из Западной Германии, из Франции, вот какой-то итальянский корреспондент позвонил, просит об интервью, а Шульженко тихо мурлычет свое. А потом мы пьем крепкий чай в бесконечных, чисто русских количествах: есть как-то не хочется и некогда, интереснее поговорить, вспомнить... И забываешь про Нью-Йорк за окном вовсе, будто все вокруг мираж, и мы плывем в этом мираже с нашими вечными неразрешимыми проблемами.
Каждый творческий человек создает вокруг себя определенную обстановку, необходимую ему для работы. Шемякинская атмосфера после семнадцати лет отсутствия на Родине абсолютно не "иностранная", да и по-английски-то здесь никто не говорит без особой нужды. Сначала этого не замечаешь, воспринимаешь как данность, а потом все больше и больше удивляешься. Как? Вот так! Давно сложился этот чисто русский быт, и кошки давно постарели, а собака недавно умерла, появились новые щенки, прилежно тявкают на гостей, не различая пока по молодости оттенков людских отношений.
...И вот еще тема, о которой мы никогда с ним не говорим. Времени, что ли, не хватает? Самодельный "компьютер". Протянувшиеся вдоль стен студии металлические полки с большими плоскими коробками... На протяжении многих лет он складывает туда статьи и иллюстрации по разным направлениям живописи, ваяния, технике письма. Скажем, натюрморт, пейзаж, древнерусское искусство, японцы. Систематизация материалов кажется загадкой: настолько пунктуально и тщательно идет их пополнение и осмысление. По слухам, даже знаменитый коллекционер Кастаки, увидев впервые этот "компьютер", удивился: "Так ты что, такой ученый, что ли?"
А удивляться можно лишь одному: когда человек успевает, откуда в нем эта пунктуальность, эта последовательная одержимость, эта невероятная четкость? Посетители, а они валят валом, особенно сейчас, когда "все можно", посетители видят одно - загульность натуры, лихость, щедрость, порой крайнюю невоздержанность на язык, детскую обидчивость. Труднее разглядеть другое, без чего не было бы изощреннейших по мастерству, по наполненности мысли и экспрессии метафизических композиций Шемякина.
Да, лихой, обидчивый, щедрый, грубиян... А почему, собственно, это должно называться именно так, называться, разноситься стоустой молвой, докатываться волнами до Москвы, тоже обожающей сплетни? А если это просто свойства характера, вероятно, тоже входящие составной частью в особенность таланта, в твердость руки, в жесткое видение мира.
Обидчивый... Да, он обидчивый. До сих пор не может забыть историю, которая случилась лет за пять до его отъезда. Вспоминает и рассказывает ее очень часто.
Снова ночной разговор, ночные мысли:
- Я вам говорил, что продал иллюстрации к "Преступлению и наказанию"?
- Рассказывал...
- Нет, и все равно. Почему у меня их не взяли? Ведь дарил, вот что обидно. Звонят мне из Москвы из музея Достоевского в Ленинград, не привезете ли, мол, мы слышали о ваших работах, купим. Слышали, потому что Николай Акимов хвалил. Приезжаю в Москву, прихожу. Да-да, берем, но платим мы сами знаете как. Да ладно, говорю, берите так. Нет, зачем же, мы заплатим. Приходите завтра. Прихожу. Смущаются: знаете, нас тут посетили определенные люди, в дар от вас принять не можем. Сделаете копии, будем рады. И все, и привет. А я мальчишка, обида распирает до слез. Вот теперь продал. За шестьсот тысяч долларов. Деньги были нужны. Загородный дом купил для новой мастерской. В этой уже тесно. Сами видите. И я все думаю, когда же наша страна научится считать? Почему мы так расшвыриваемся деньгами, а? Перестройка идет, пора бы понять! Сколько художников, скульпторов могли бы подарить Советскому Союзу свои работы! Вы не задумывались? Лишь бы только имена их на табличке вывесили, дескать, в дар.
- А зачем они дарить станут?
- То есть как зачем? В центре Москвы, в знаменитом каком-нибудь музее, в Музее изобразительных искусств имени Пушкина например. Это же великая честь, быть выставленным в Москве, мировая слава, признание! А картина знаменитого художника - это миллионы. Нам что, миллионы не нужны? Все вместе, и искусство тоже,- это национальное богатство страны.
- Художников... ты имеешь в виду американцев?
- Всех я имею в виду, американцев особенно. Такой интерес к Советскому Союзу, такие симпатии, особенно среди интеллигенции, столько надежд! На этой волне многие с радостью бы просто дарили! Приезжайте в Америку, к себе позовите, поговорите по-человечески. Нет! "Зачем нам ихнее искусство?" Свое обратно в дар уже берем, спасибо говорим. А "ихнее"? "Жили без них, проживем". Я считаю, хватит, пора кончать. Какая-то сидит в нас неистребимая, пренебрежительная расточительность. Странно мне все это.
Шемякину странно. Давно странно и нам. Разве объяснишь ему, что с подобным, как он говорит, расточительством мы сталкиваемся в совершенно других областях - с необязательностью в отношениях с фирмами, от которых нашей стране возможен большой прибыток, с неверностью в датах встреч, когда деловые люди месяцами ждут из Москвы телексов, с путаницей и кутерьмой работы Госконцерта с американскими импресарио... с отменой лекций советских ученых, назначенных полгода, год назад, когда ученые почему-либо решают их отменить или поехать в другое место. Все эти накладки годами катятся через корпункт "Правды": американцы, знакомые и незнакомые, пытаются узнать, что произошло. А что ответишь? Они объясняют сами: бюрократия.
С Шемякиным разговаривать на эти темы бесполезно: оживляется он только в разговорах об искусстве. Особенно когда речь заходит о молодых художниках, об их образовании, о выставках молодых, происходящих в Москве.
- Я уже начал издавать журнал "Искусство Восток - Запад". Западные художники и художники из Союза. Параллельные сюжеты, история стилей. Очень кропотливое занятие. И очень дорогой проект. Мне хочется издавать журнал на высоком полиграфическом уровне. И никто мне пока что не помогает, я имею в виду никто из России. А распространять-то его больше всего необходимо именно там, чтоб ребята смотрели. Кстати, о студентах. Сейчас на Запад ездят много советских художников, а те, кто продавался на аукционе "Сотбис", уже и работают на Западе по приглашению частных галерей. А почему бы не посылать на стажировку студентов? Огляделись бы, сравнили бы. Не смотрели бы в сторону Запада зашоренными от отсутствия информации глазами.
Сколько народу уехало? А сколько сумело пробиться? Единицы. Да, ворота открылись, венские соглашения подписаны, езжайте куда хотите. Но ведь и во времена перестройки надо быть реалистами. Ведь и сейчас многие думают, что встречать их будут с цветами.
А мир здесь жесткий. Произведения искусства - товар. Законы на рынке определяют критики, связанные с владельцами галерей. А механизм известности? Очень простой. Идет бешеная борьба. Модные галереи вкладывают безумные деньги в художников, с которыми работают. Как минимум, двести пятьдесят тысяч долларов в год. Они сами об этом говорят. И вот вам суперзнаменитое имя. Тогда работы уже можно продавать по полмиллиона. А американским снобам, которым денег девать некуда, только это и нужно. Обронить так небрежно, вот, мол, купил тут картину, пятьсот тысяч заплатил. Не машинами же и домами хвалиться. Искусственно создается как бы некая особая аристократия, не наследственная, а вроде бы духовная. За огромные деньги. И идут такие вот игры в искусство. Чужаков пускать? Зачем? Это невыгодно. Сама логика вещей подсказывает - новые имена не нужны. Художественная жизнь должна подлежать контролю. Она и подлежит. Кругом сложнейшие иерархические структуры. Разве нашим ребятам об этом известно? Да они и не поверят, пока своими глазами не увидят хоть раз. Вот почему нужны стипендии и поездки...
Важно, на какой ступени стоит художественная галерея, какая публика в ней бывает, на каких машинах туда подъезжают. С одной стороны, общество вроде бы абсолютно открытое, с другой - оно состоит из иерархических ступеней. Каждая площадка на ступеньке - это же просто пуленепробиваемая коробка! Правда, стеклянная. Все видно. Можно узнать, за сколько художник продал свою работу, сколько он зарабатывает за год. Ну и что? Все равно это общество закрытое. Туда не попадешь.
Все это надо знать. Искусство, все равно, большое оно или маленькое,- это коммерция. И человек, художник здесь абсолютно одинок. Вступай на этот тяжкий путь, делай что хочешь, но в ответ - безразличие. Никаких творческих союзов, никаких бесплатных путевок в дома творчества. Никакой иллюзии общественной жизни. Знаете, как у нас? Придут в союз на собрание, пошумят, поспорят, поругаются, выпьют... особенно сейчас, когда все так оживилось. Вот тебе и реальная жизнь, и творчество, вот ты и сам творец... Какие собрания? Где? О чем? Здесь ты один. И притом ты из страны, об искусстве которой до недавнего времени не было ничего известно, о современных художниках огромного государства. Думаете, имя Малевича американцы знали несколько лет назад? А теперь нормальный Малевич хорошего периода стоит, как минимум, миллион. Даже великого Филонова здесь пока не знают. О Фальке и Тышлере слыхом не слыхали.
Вот почему я хочу сказать, может, и вопреки общей оптимистической волне: ребята, здесь адский темп работы, имейте это в виду. Говорят, преуспел Мишка Шемякин. Пожалуйста, я уступлю, пусть хоть ненадолго влезут в мою шкуру. Выдержат? Думаю, далеко не все. И еще: пусть это и странно слышать от меня, заклейменного в свое время "авангардистом", но, ребята, гордитесь нашей отечественной школой, школой реализма, храните эти традиции. Это то, что делает нас во всем мире такими сильными.
- Легко давать советы, когда объездил весь мир...
- Именно потому и предупреждаю,- потому что все увидел и все сравнил. Конечно, когда нас перекармливали - Репин, Шишкин, Левитан, передвижники и ничего кроме, все остальное, весь авангард - сплошная "идеологическая диверсия", я же эти времена застал... Мы и протестовали в ответ, каждый как мог и умел. А здесь я огляделся, начал спокойно и объективно изучать русскую школу, столкнулся с американской школой реализма, с французской, увидел все "за" и "против". Нет, я на стороне нашей академической муштры. Мне в училище, хоть и доучиться не дали, руку поставили, научили рисовать. На меня теперь некоторые бочку катят: защищаешь то, против чего бунтовал. Но это же абсолютно нормально. Разве мы не растем, не меняемся? Когда меня выгнали из страны, мне было под тридцать, а сейчас сорок шесть. Есть разница?
И еще. Перестройка идет? Идет. Причем в области искусства полным ходом, как я сужу по прессе. Я профессор в университете Сан-Франциско. У меня там свой мастер-класс. Что это такое? Сидят студенты, я рисую. Джазисты, замечательные ребята, выдувают тот цвет, красками которого я в эту минуту пользуюсь. Лекции мои транслируют в несколько университетов одновременно. Вопрос: почему в Сан-Франциско преподавать мне можно, а дома нельзя? Или это до сих пор никому не нужно?
Я все время твержу как дурак, наверное: надо помогать стране конкретно, что я и пытаюсь делать. Думаете, этот Комитет по спасению наших военнопленных в Афганистане - простое дело?
Афганистан - это рана, больное место. Для меня все началось, когда мне принесли эти страшные песни об Афганистане, написанные нашими ребятами...
- Кассету принесли?
- Да. Для меня они почему-то прозвучали почти так же трагически, как песни покойного Высоцкого. Когда я услышал: "Здесь, под небом чужим, под кабульской звездою..." Мелодии же у всех песен старые, я с ними вырос, только слова другие, жуткие слова. Ну и у меня как мороз по коже пробежал. Я вдруг ощутил запах бинтов, йода, йодоформа, увидел этих несчастных мальчишек, попавших в эту бойню. И понял я тогда, что не смогу остаться в стороне. Высоцкий уже умер. К войне в Афганистане он относился болезненно, много говорил об этом, просто страдал. А что в те годы можно было сделать? Всеобщая была в Союзе немота. Ну вот я и работаю - за него и за себя. Да, в этом комитете, где я председатель. Думаете, это просто, выцарапывать оттуда наших ребят? Для этого, знаете, какие связи надо иметь? С самыми разными афганскими группировками, с беженцами-афганцами. Прихожу я к ним в подвал тут, в Нью-Йорке, сидят все вместе, молодые, старики, дети. У всех кто-то погиб. У кого оторваны руки, ноги. Калеки передо мной сидят. А я с ними завожу речь о спасении советских военнопленных, говорю с точки зрения религии, призываю к милосердию. Ну слушают они меня и в какой-то момент, забыв о том, что я русский американец, начинают возбуждаться, кричать, хватают свои плакаты, а на них это слово "оккупант". Потом с этими плакатами на меня, потом на стены мне показывают, а все стены увешаны фотографиями - и все дети, дети... "Кто тебя туда звал?" - кричат они мне. И это не бандиты, это простые беженцы. А я им все про милосердие, а они уже готовы меня убить!
Пардон, говорю я им тогда, я же не входил с автоматом в ваши кишлаки, что вы на меня кричите? Вы тут, в Нью-Йорке, хоть и в подвале, а русские ребята по ямам сидят, да их еще и мучают. И убивают.
Знаете, как там было дело поставлено с самого начала? На каждого нашего пленного по четыре конвоира. Два караулят днем, два - ночью. И этот конвой еще должен делиться с пленным своей едой, водой. А зачем делиться? Вообще, зачем возня? Проще убить. Вот и убивали.
Каждый маленький командир в Афганистане имел своих военнопленных. И у каждого были свои взгляды на все эти вещи.
Разбираться со всем этим было жуткое дело. Нужно было отыскивать людей, у которых налажены связи со всеми группировками повстанцев. Нужно было, чтобы эти люди вступали с ними в переговоры, выясняли бы, что и как, есть ли, мол, у вас русские ребята. Бесплатно никто ничего делать не хотел, как вы сами понимаете. Мы были на все согласны. Потом вынырнула эта цифра, которая посеяла в Союзе так много надежд, - триста военнопленных. Но, к сожалению, это была чистая ложь, я сам разговаривал с представителями оппозиции. Потом уточнял эту цифру с главой афганского сообщества в Нью-Йорке. Он сказал мне тогда, может, их и было триста, но там такие тяжелые условия, что мало кто выдерживает. Это он мне рассказывает. Многие, говорит, ваши давно умерли, многие убиты при попытке к бегству, многие покончили с собой. Наши ребята ведь очень крепкие, но они были поставлены в условия, когда нет никакой надежды, когда о них никто ничего не мог узнать, и они это понимали, свою обреченность...
- И сколько военнопленных вернулось домой через Америку?
- Человек шесть. Вообще-то их в Нью-Йорке гораздо больше, но всех очень напугало, во-первых, то, что посад, ли первого же вернувшегося в Союз. Потом, правда, выпустили. Во-вторых, боятся своих же, "афганцев". Приходят ко мне, сидят вот за этим же столом и плачут. Выпьют немного - и в слезы. Мы, говорят, больше всего боимся тех ребят, кто прошел до конца эту страшную войну, приедем, а они нам по морде - где, мол, вы были-то? Не дезертировали ли? А как докажешь?.. Вот и сидит в них этот страх. А самим домой хочется, мальчишки же совсем, сопляки, матери дома ждут.
Сидят у меня тут, плачут, решаются. Пусть решают сами. Наше дело было вырвать их из рук смерти.
...Знали бы вы, как часто мне в последнее время Ленинград снится. Будто иду я по улицам, нюхаю дома, руками их трогаю. В Эрмитаж захожу, надеваю старый халат и говорю: "Тетя Фаина, такелажник Шемякин на работу вышел". А Фаина мне: "Иди, Шемякин, на поребрик". Поребрик - это знаете что такое? Это когда надо резаком лед между тротуаром и мостовой рубить. Дворцовая набережная, Нева, снег идет, холодно, хорошо...
И тут я просыпаюсь, старый уже, голова трещит, и дел впереди полно...