НОВОСТИ   БИБЛИОТЕКА   ИСТОРИЯ    КАРТЫ США    КАРТА САЙТА   О САЙТЕ  










предыдущая главасодержаниеследующая глава

Глава двенадцатая. Гарри Гопкинс на проводе

Конечно, это было чистой случайностью, но в тот момент, когда Рузвельт мысленно произнес имя Гопкинса, в комнату вошла Грэйс Талли.

- Гарри? - воскликнул президент. - Вы соединились с ним?

- Мы дозвонились, сэр, до директора "Мэйо Клиник". И мы говорили с лечащим врачом. Потом попросили от вашего имени адмирала Макинтайра проверить...

- Ты не можешь короче?

- Гарри провел очень тяжелую ночь. У него были сильные боли. Ему сделали инъекцию снотворного, и сейчас он спит. Врачи говорят, что у них есть, конечно, средства вывести его из сна...

- Нет! - решительно сказал президент. - Он не кролик, и проводить над ним эксперименты я не позволю. Отложим разговор до завтрашнего дня. Если... если этот завтрашний день для него настанет.

Последнюю фразу Рузвельт произнес вполголоса и почти шепотом добавил: "Более, что я говорю!.."

Талли ушла, и президент снова оказался во власти своих терзаний.

"Да, - думал он, - Гопкинс был первым американцем, посетившим Сталина в самом начале войны. И по возвращении высказал мне свою глубокую уверенность в том, что Россия выстоит и Сталин никогда не пойдет на сепаратный мир... Что же получается? Даже в то время, когда враг рвался к Москве и Ленинграду, Сталин не допускал и мысли о сепаратном мире с врагом. А мы, американцы, накануне окончательного разгрома гитлеровцев полезли к ним с намерением "договориться" за счет русских. Между тем в Тегеране Сталин верил мам, верил мне до конца!" - убеждал себя президент.

Он ошибался. Сталин симпатизировал Рузвельту, но До конца па него не полагался.

Открытие второго фронта - вот к чему сводился один из узловых вопросов Тегеранской конференции. И если бы в той, первой беседе со Сталиным президент двусмысленно заявил, что приехал с твердым намерением не допустить новой отсрочки второго фронта, он, возможно, сумел бы завоевать не только расположение, но и большее доверие советского лидера.

Но этого не произошло. Увы, этого не произошло! Рузвельт знал о категорическом решении Черчилля перенести открытие второго фронта на сорок четвертый год. Не о Германии, уже обреченной русскими на разгром, думал он, а о Балканах, до которых армии Сталина еще не дошли.

Премьер-министр Англии был последовательным империалистом. Да, он ненавидел Гитлера, и это объединяло его с Россией. Но в любой ситуации, в которой он мог чувствовать себя независимым от русских, этот ярый идеолог антисоветизма возвращался на круги своя и снова становился тем самым Черчиллем, который вошел в историю как один из главных инициаторов интервенции в России.

У него был единственный критерий "порядочности": все, что способствует восстановлению могущества Британской империи в довоенном объеме, - это "порядочно".

Рузвельт от претензий на руководство миром тоже никогда не отказывался. И именно поэтому не мог смириться с действиями Черчилля, направленными на достижение господствующего положения в послевоенной Европе. "Схватываясь" с англичанином, он в той или иной форме давал ему понять: максимум, на что может рассчитывать Британия, - это на роль главного управляющего в Европе "по доверенности" Соединенных Штатов Америки.

И все же... И все же, в отличие от Черчилля, Рузвельт хотел быть "честным капиталистом", хотел править, но не убивать, хотел платить добром за добро. Он был честным в "хрестоматийном" смысле этого слова чело-веком, но в то же самое время политиканом, не чуждым интриг и демагогии.

...Он сидел сейчас в своем кресле, думая о Тегеране. Луч памяти его выхватывал из сгустившегося тумана времени вопросы, которые обсуждались на Конференции, - о проблематичной возможности привлечь Турцию на сторону антигитлеровской коалиции, о судьбе послевоенной Германии, о репарациях, которые она должна будет выплачивать, об американском плане расчленения Германии на несколько карликовых государств - русские с самого начала были против этого плана, - о необходимости расширения территории новой Польши до реки Одер.

Вопросов было много, очень много, и очередность в обсуждении их не соблюдалась, поскольку не существовало заранее согласованной повестки дня.

Но она, конечно, была, эта "повестка". Ее диктовал ход войны, диктовало сознание, что после победы жизнь не остановится и, следовательно, надо - хотя бы в общих чертах - решать, как жить дальше.

Однако главным вопросом, водоразделом менаду верностью и коварством, между словесной шелухой и подлинными намерениями, между честностью и лживостью оставался вопрос о втором фронте.

...И вот теперь президент, сидевший в полном одиночестве и не подозревавший, что спустя несколько десятков часов это одиночество станет вечным, продолжал мучительно искать ответ на вопрос: как же все-таки относятся к нему русские? И снова и снова возвращался к мысли: не допустил ли он в Тегеране или - уже совсем недавно - в Ялте роковой ошибки, которую ему никогда не простит Сталин? Не откажется ли советский лидер от своего обещания вступить в войну с Японией? Не вернется ли к своим прежним требованиям, касающимся порядка работы Организации Объединенных Наций, - требованиям, которые Америка не может принять?

"Нет, нет, - уговаривал себя президент, - не допускал я никаких ошибок! И у Сталина нет оснований ненавидеть меня. Разве не я содействовал тому, чтобы балканский вариант Черчилля был отвергнут на Конференции?"

...В какое-то мгновение Рузвельту показалось, будто он, председатель Конференции, угодил в бурно кипящий котел с закрытыми клапанами. Отказ Черчилля соблюсти очередной срок открытия второго фронта и его возражения против плана "Оверлорд" привели советского маршала в ярость.

Как правило, на заседаниях Сталин держался совершенно спокойно: зажав в левой руке трубку, он с невозмутимым выражением лица слушал выступления участников Конференции. Иногда рисовал на листке бумаги какие-то узоры или волчьи морды. Но тут он вдруг встал, резко отодвинул кресло и, обращаясь к Молотову и Ворошилову, неожиданно громким голосом воскликнул:

- Идемте! Нам здесь нечего больше делать! - И процедил сквозь зубы: - У нас достаточно дел на фронте!

Рузвельт и Черчилль были не только поражены, но и испуганы. Английский премьер привык к тому, что Сталин внешне почти не реагирует на его нескончаемые высокопарные речи, иногда звучащие как ультиматум. Президент не сомневался, что, несмотря на все трудности, Конференция придет к положительному финишу... Но тут они увидели разъяренное лицо "сфинкса", львиный оскал.

Рузвельт не помнил в точности, как ему удалось погасить эту вспышку. Он почувствовал тогда, что должен погасить ее во что бы то ни стало... Президент подумал: "Вот стоит готовый покинуть зал руководитель истекающей кровью страны, героического народа, который сражается и побеждает, несмотря на огромные жертвы. И сколько еще их предстоит! А мы обманываем его. Обманываем нашего верного союзника - не одного Сталина, нет, а стоящую за ним армию, обманываем миллионы идущих за ним людей, для которых со словами "второй фронт" связаны надежды на скорейшее завершение кровавой бойни".

И неожиданно для него самого то, что он считал справедливым как человек и вопреки чему действовал как буржуазный политик, прорвалось наружу...

Нет, наверное, он это сделал не только для того, чтобы предотвратить срыв Конференции, не только для того, чтобы успокоить Сталина. Словно обращаясь к каждому русскому солдату, теперь уже с издевкой произносящему слово "союзнички!", Рузвельт слегка приподнялся, опираясь о подлокотники своего кресла, и сказал во весь голос:

- Мы должны, мы обязаны признать, что могли бы в срок осуществить "Оверлорд", если бы не запутались в операциях на Средиземном море.

Он сделал паузу и еще громче, точно выступая перец большой аудиторией, медленно и весомо произнес:

- Я против оттягивания операции "Оверлорд".

Он вспомнил, какая тишина воцарилась в зале. Вспомнил, какой взгляд, преисполненный изумления и злобы, бросил на него Черчилль. Как к уху премьера склонился начальник имперского генерального штаба Алан Брук и стал что-то поспешно ему шептать. И Рузвельт тоже услышал шепот: "Может быть, не столь категорично, сэр?.." - это был Гарри Гопкинс.

"Неужели Сталин, когда писал эти письма, забыл, как я поддержал его в Тегеране?!" - с горечью подумал президент, но тут же ответил себе: "А если и не забыл? Какое отношение имеет бернская история или польский вопрос к тому, что в позапрошлом году я поддержал Сталина? Ведь, по существу говоря, я лишь подтвердил тогда то, что было давно уже согласовано между союзниками, то, на что мог и имел право рассчитывать Сталин".

Рузвельт хорошо помнил, как Сталин взглянул на него с некоторым недоумением или, быть может, недоверием. А затем он медленно опустился в свое кресло и сказал, будто ничего не произошло:

- Хорошо... Давайте продолжать.

...Внезапно дверь в комнату, где сидел президент, распахнулась.

На пороге стояла Грэйс Талли. Взглянув на ее раскрасневшееся лицо и горящие глаза, Рузвельт понял: что-то случилось.

- Я... я, простите, мистер президент, я так бежала из коттеджа, где коммутатор... Мне хотелось скорее, как можно скорее...

- Так что же ты медлишь? - воскликнул Рузвельт, которому мгновенно передалось волнение секретаря. - Скажи наконец, в чем дело!

- Я хотела было позвонить вам, но потом подумала, что там, на линии, могут возникнуть помехи... Или он может....

- Да скажи наконец толком! Какая линия, кто может, что может?! - перебил ее президент.

- Гопкинс, сэр, у телефона. Гарри Гопкинс! - не произнесла, а скорее выдохнула Грэйс Талли.

Когда Рузвельт узнал, что Гопкипсу дали сильное снотворное, он решил отложить разговор с ним до следующего дня. А потом, погрузившись в раздумья, уже не вспоминал о своем намерении связаться с "Мэйо Клиник".

Но сейчас слова Талли привели президента в возбуждение, какого он давно не испытывал.

- Где Гарри? - воскликнул Рузвельт.

- Гарри? Но вы же знаете, он в Рочестере, в больнице!

- О господи, я спрашиваю: какой телефон?! Откуда надо говорить? С коммутатора? Приттиман, коляску!

- Приттиман вам не нужен, сэр, и коляска тоже не нужна, - торопливо проговорила Талли. - Вы можете разговаривать отсюда, линия переключена на этот телефон... - Она ткнула пальцем в коричневый аппарат на письменном столе президента.

Рузвельт схватил трубку и крикнул срывающимся голосом:

- Гарри? Это ты, Гарри?

В трубке послышался гул.

- Гарри! - нетерпеливо повторил президент, прижимая трубку к уху и чуть ли не касаясь губами микрофона. - Ты слышишь меня?

- Мистер президент! - раздался в трубке мужской голос. Но он не был похож на голос Гопкинса. То ли его так изменила болезнь, то ли это искажение на спец-линии...

- Гарри, это ты? - неуверенно спросил Рузвельт.

- Нет, мистер президент, - послышалось в ответ, - я дежурный врач. Сейчас связь будет переключена на мистера Гопкинса.

- Как же вы посмели разбудить его? - с несвойственной ему резкостью воскликнул Рузвельт.

- Хэлло, мистер президент! - раздалось в трубке.

Теперь ни гул на линии, ни столь нехарактерная для

Гопкинса слабость в голосе не могли ввести президента в заблуждение: с ним говорил его любимый помощник.

- Гарри, извини, что потревожил тебя, - взволнованно произнес Рузвельт. - Тебя разбудили? Я ведь категорически запретил...

- Меня разбудил господь бог, а он... не подчиняется... даже президентам.

Да, подумал Рузвельт, Гопкинс пытается острить, чтобы успокоить своего босса, но тем не менее очевидно, что каждое слово дается ему с большим трудом.

- Ты знаешь, у нас с тобой лишь несколько минут. Поэтому говорю коротко. Мне нужен твой совет... Ты слышишь меня? - тревожно спросил президент.

- Слышу, берегите минуты, сэр! - ответил Гопкинс.

- Дело в том... - начал Рузвельт, но Гарри прервал его словами:

- Поздравляю вас с близкой победой. Важнее этого дела ничего быть не может!

Сейчас он говорил чуть громче, чем раньше, и президент с болью в душе представил себе, чего стоят Гопкинсу эти усилия.

- Теперь я слушаю вас.- На этот раз Рузвельт скорее угадал слова Гопкинса, чем разобрал их.

- Гарри, я получил от Сталина два письма, - торопливо, но стараясь говорить очень четко, сказал президент. - Они написаны со сдержанной яростью. Первое касается "бернского инцидента". Сталин употребляет в этой связи все мыслимые слова, разве что кроме слова "предательство". Во втором письме содержится упрек, что мы срываем пункты ялтинского соглашения, касающиеся Польши. Я уже не первый день ломаю себе голову над проектами ответа, пытаясь совместить несовместимое: признание и отрицание, готовность по-гасить конфликт и нежелание ронять свое достоинство. Короче, в чем-то оправдаться, в чем-то обвинить. Но я опасаюсь, Гарри!

- Чего?

- Гнева Сталина... Ведь я привык иметь дело с западными дипломатами и нашими политиканами. А Сталина я знаю фактически очень мало. Боюсь, что в создавшейся ситуации он может взять назад и свое "японское обещание" и свое согласие поддержать идею ООН. А для нас все это жизненно важно... Я хочу знать твое мнение: каким должен быть ответ на его письма? Надо ли мне полностью все отрицать? Или извиниться? Должен ли я выдвигать контробвинения или, напротив, льстить Сталину? Подумай, Гарри, ведь от нашего союза с Россией зависит не только будущее Америки, но и судьба всего мира!..

Рузвельт взглянул на часы.

- Мы говорим уже целых пять минут, Гарри! - испуганно сказал он. - Отвечай, прошу тебя!

- Я не оракул, не дельфийская пифия, - тихо произнес Гопкинс. - Я должен подумать.

- Но у нас нет времени! - воскликнул президент и тут лее содрогнулся от мысли, что Гопкинс молеет истолковать эти слова неправильно.

- Времени у меня больше, чем золота в Форт-Ноксе, - с легко угадываемой усмешкой сказал Гарри.

- И все лее я прошу тебя: поскорее! Мне нужен ка-кой-то ориентир!

- Хорошо. Я попробую разорваться между вами, мистер президент, и господом богом, которому я, видимо, тоже срочно понадобился. Что вам сказать?.. Вы знаете мое мнение о Сталине - я не считаю его диктатором в том смысле, в каком это слово употребляют херстовские газеты. Но не подлежит сомнению, что власть его велика... О будущем мира он думает не меньше, чем мы с вами,- в этом я твердо убежден... Ваш ответ, по-моему, должен быть сугубо деловым. Никаких эмоций. Директор солидного банка пишет письмо своему самому солидному клиенту - я бы это так определил... Отвяжитесь!

- Что? - удивленно переспросил Рузвельт.

- Это я медикам, которые уже ломятся в дверь палаты. До свидания, мистер президент, а может быть, и прощайте!

Гопкинс умолк.

И снова в трубке раздался энергичный голос врача:

- Простите, мистер президент, но я выполняю мой долг. Пациент провел бессонную ночь...

- Я понимаю, док! - упавшим голосом сказал Рузвельт. - Лечите его! Умоляю, лечите так, как лечили бы меня. Нет, нет, еще лучше!

Некоторое время президент сжимал трубку в руке, сжимал так крепко, что трубка разогрелась. Потом медленно опустил ее на рычаг. Затем восстановил в памяти все, что сказал Гопкинс...

Может быть, не следовало обращаться за советом к тяжелобольному человеку? Почему лее Рузвельт все-таки позвонил ему? Президент хорошо знал, почему. Ему нужен был своего рода "допинг". Твердая уверенность, что Гарри всегда сумеет помочь ему внести четкость или, наоборот, необходимую расплывчатость в любой документ, побудила президента и сейчас обратиться к своему верному помощнику...

На протяжении десяти или пятнадцати минут Рузвельт не только перебирал в уме слова Гопкинса, но и пытался как бы "нарастить мясо" на скелет, который тот "сконструировал"... И постепенно президенту стало казаться, что в конце темного и безвыходного туннеля забрезжил слабый свет.

Итак, никакой лести, - судя по всему, "сфинкс" любит, когда его хвалят, но ненавидит сервильные комплименты. Да, конечно, ответ должен быть уважительным и деловым. Гарри прав: так написал бы директор крупного банка тому вкладчику, без капитала которого банк был бы обречен на разорение. Надо обязательно упомянуть, что они сейчас делают общее дело, что их интересы объективно совпадают...

Начать писать?.. Нет, надо еще подумать. То казалось, дело никогда не сдвинется с места, а то - после короткого разговора с умирающим... Так не бывает... Нет, бывает! - тут же возразил себе президент. - От набитого деньгами сейфа мало проку, если утерян ключ. Но вот ключ вдруг нашелся. И разве удивительно, что его нашел человек, на протяжении многих лет привыкший искать и находить ключ именно там, где хозяин имел обыкновение его "терять"? Смутный страх, охватывавший Рузвельта всякий раз, когда он начинал обдумывать проект ответа, наконец стал рассеиваться. "А может быть, мне и нечего было страшиться кроме самого страха?" - мысленно повторил президент одну из своих любимых фраз.

Чего, в сущности, он хочет от Сталина? В первую очередь - выполнения "японского обещания". Но ведь "контрольный срок" еще не наступил, а денонсация договора Советов с Японией говорит об очень многом... Что еще его тревожит? Он хочет, чтобы русские не возвращались к своему требованию предоставить голоса для всех шестнадцати советских республик в ООН. Хочет, чтобы они согласились включить в новое польское правительство представителей лондонской эмиграции. И, конечно, необходимо, чтобы война с гитлеровцами продолжалась вплоть до их полного разгрома.

"Вот эти-то мысли, - сказал себе Рузвельт, - и должны быть заключены в моем ответе. И вовсе не обязательно вести со Сталиным спор на предложенной им платформе. Это же азбучная истина политики - принимать бой надо на выгодном тебе плацдарме..."

Президент поспешно вытащил из ящика тот самый лист бумаги, на котором ему до сих пор так и не удалось ничего написать, кроме имени адресата, набросал ка этом листке несколько строчек и крикнул:

- Хассетт!

- Вот что, Билл, - сказал Рузвельт появившемуся секретарю, - сейчас ты выбросишь ко всем чертям или в более удобное для тебя место проекты ответа Сталину, которые ты писал. И напишешь новый проект. Он должен быть коротким, не больше десяти - пятнадцати строчек.

- Вы нашли удовлетворительное объяснение "бернскому инциденту"? - вежливо осведомился Хассетт.

- Никаких объяснений не требуется. Надо просто поблагодарить Сталина за искреннее разъяснение советской точки зрения. Понял? И с Берном покончено. Далее, надо выразить твердую уверенность, что ничто уже не будет омрачать наши отношения. И завершающая фраза: мы с нетерпением ждем великого момента, когда наши войска установят контакт в Германии и сольются в едином наступлении. Точка. Подпись. Все. Вот тут я набросал основное, возьми,- сказал Рузвельт, протягивая листок бумаги.- И принимайся за дело.

Президент полушутя-полусерьезно перекрестил уходящего Хассетта.

Но дверь, закрывшаяся за секретарем, спустя мгновение снова открылась, и на пороге показалась Грэйс, - очевидно, она ждала, пока выйдет Билл.

- Вам письмо, мистер президент, - сказала она, подходя к креслу и протягивая Рузвельту большой конверт из плотной темно-желтой бумаги - в таких обычно пересылают служебные документы.

Грэйс произнесла эти слова каким-то странным тоном, точно давая понять, что ее здесь нет. При этом она как-то нарочито отводила взгляд и от конверта, который держала в руке, и от самого президента.

Рузвельту, все это время находившемуся в кругу глобальных проблем, меньше всего сейчас хотелось заниматься какими-то, судя по конверту, второстепенными делами.

Он чуть было не пробурчал сердито: "К чему такая срочность?" Он знал, что сообщения особой важности поступали к нему совсем в другом виде.

Но он подумал об этом, когда уже держал конверт в руке, а Грэйс Талли вышла из комнаты.

На конверте не было адреса. И это еще больше удивило и даже разозлило президента.

Без помощи лежавшего на столе ножа для разрезания пакетов он надорвал край плотной бумаги.

В конверте был всего лишь один листок. Но, едва взглянув на написанные чернилами строчки, Рузвельт почувствовал себя так, будто его мгновенно перенесли в другой, счастливо-безмятежный мир. Это был почерк Люси...

"Боже мой, как же это получилось? - мысленно воскликнул президент, еще не читая письма. - Я провел в одиночестве столько времени и даже ни разу не вспомнил о ней!"

И стал читать:

"Фрэнк, дорогой мой! Нельзя так много работать, нельзя! Я понимаю, что уже не могу больше посягать на твое время, я получила от тебя сегодня такой щедрый подарок - прогулку на Пайн-Маунтин.

Уже поздно, и я иду спать, так и не увидев тебя, не пожелав тебе спокойной ночи. Ты многое успел продумать за эти часы? Да? Ты в чем-то сомневался? Не надо! А может быть, чему-то радовался? Или огорчался? Я уверена, что твои замыслы осуществятся, все надежды сбудутся. Я хочу дожить до этого и радоваться вместе с тобой.

А теперь обещай мне - ты сразу же ляжешь спать! Я тоже иду в свой коттедж и постараюсь заснуть как можно скорее. Незаметно наступит "завтра", и я снова увижу тебя.

Моя мама говорила своей маленькой Люси, отправляя ее в постель: "Good night, sleep tight!"

И я тоже говорю: "Good night, sleep tight!" Нам предстоит еще много счастливых дней".

...Рузвельт хотел было позвать Грэйс и сказать, чтобы она тотчас же пригласила Люси. Но нет! Об этом, конечно, не могло быть и речи. Все люди в ближайшем окружении президента знали о его отношениях с ней. Но, глубоко уважая Элеонору, они соблюдали своеобразные "правила игры". И, разумеется, о них никогда не забывала Люси. Она вложила свою записку в казенный конверт из толстой бумаги. Она не написала адреса. Она даже не подписалась.

Спокойной ночи, дорогая, - прошептал Рузвельт. - Sleep tight!

предыдущая главасодержаниеследующая глава








© USA-HISTORY.RU, 2001-2020
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна:
http://usa-history.ru/ 'История США'

Рейтинг@Mail.ru
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь