НОВОСТИ   БИБЛИОТЕКА   ИСТОРИЯ    КАРТЫ США    КАРТА САЙТА   О САЙТЕ  










предыдущая главасодержаниеследующая глава

Глава пятая. ТРИУМФ И ПОРАЖЕНИЕ

Другие по живому следу 
Пройдут твой путь за пядыо пядь, 
Но поражения от победы 
Ты сам не должен отличать. 

Б. Пастернак

4 марта 1801 г. стало днем первой в истории США передачи власти от одной партии к другой. Все вокруг подчеркивало новизну и необычность происходящего: сама новорожденная столица Вашингтон, растущая прямо из лесистых болот белоснежными, строгих классических линий зданиями Капитолия и Белого дома; небольшая горстка гостей и конгрессменов вместо привычного блеска светского общества Филадельфии; скромная процедура инаугурации и даже отсутствие экс-президента Адамса, сбежавшего с церемонии вопреки всем требованиям протокола.

Это было бы похоже на сотворение нового мира, если бы вновь избранный президент не говорил так много о сохранении и преемственности. "Борьба мнений... решена голосом народа, высказанным в соответствии с правилами конституции, и теперь, конечно, все последуют воле закона и объединятся в совместных усилиях для достижения общего блага". Джефферсон призвал покончить с политической нетерпимостью, тем более что она была занесена извне "агониями и конвульсиями старого мира", которые "породили различия во мнениях по вопросу обеспечения безопасности" страны, "Но каждое расхождение мнений, - продолжал он, - это еще не расхождение в принципах. Мы давали различные имена собратьям по принципам. Все мы республиканцы, все мы федералисты... Если же найдутся среди нас желающие расторгнуть союз или изменить его республиканскую форму, пусть они останутся в неприкосновенности памятником той безопасности, с какой могут переноситься заблуждения, когда разум свободен бороться с ними".

В подтверждение излагалось "кредо политической веры" - не что иное, как своеобразный синтез республиканских и федералистских принципов: "...Мир, торговля и честная дружба со всеми странами, опутывающие союзы - ни с кем; поддержка властей штатов во всех правах.., сохранение федерального правительства во всей его конституционной силе как якоря нашего внутреннего спокойствия и внешней безопасности.., хорошо обученное ополчение - наша опора во время мира и первого момента войны до подхода регулярных частей; верховенство гражданской власти над военной; экономия в государственных расходах - дабы не слишком обременять труженика; честная выплата наших долгов и священное сохранение общественного доверия (читай: публичного кредита. - В. Я.); поощрение сельского хозяйства и его служанки торговли.., свобода религии, прессы и личности".

Перечисляя благословения страны, Джефферсон называет главное - "мудрое и бережливое правление, которое будет удерживать людей от причинения вреда друг другу, во всем остальном предоставляя им свободу в стремлениях и совершенствовании, и не вырвет у труженика заработанного им хлеба. К этому и сводится суть хорошего правления..."

Речь заканчивалась почтительными реверансами в адрес Вашингтона - "величайшей революционной фигуры страны", обещанием сделать все для примирения оппонентов и обязательным, особенно для "атеиста в религии", обращением к помощи всевышнего. Согласно легенде, вернувшись после церемонии к обеду в гостиницу, Джефферсон обнаружил, что все места за столом заняты. Никто, кроме одного из присутствующих, не приподнялся, чтобы уступить место новому президенту Соединенных Штатов, и он кое-как примостился на самом углу стола. Граждане юной республики были не только невежливы, но и начисто лишены верноподданнического трепета.

Джефферсоновская идея гармонии политических интересов, выраженная крылатой фразой: "Все мы республиканцы, все мы федералисты", - имела глубокий и новаторский для своего времени смысл. Он сформулировал и публично высказал то, что уже зрело в головах политиков обеих партий и что стало главным правилом игры в американской политике: партийная борьба относительна, поскольку она ведется вокруг методов использования власти; партийное согласие абсолютно, ибо оно распространяется на принципы и сущность государственного правления. Все участники политической игры достаточно глубоко заинтересованы в сохранении существующего порядка, чтобы прийти к пониманию необходимости компромисса для сосуществования друг с другом и примириться, в случае надобности, с поражением своих частных целей. Ибо все они - и победители и. побежденные - имеют в конечном счете общие цели и общую судьбу.

В такой игре и поражение, и победа обладают, следовательно, сходным отрезвляющим воздействием; ничто не учит умеренности так, как приданная власть. И Джефферсон ощутил это в полной мере. "Я сознаю, насколько не в состоянии буду осуществить все преобразования, которые подсказал бы разум и одобрил опыт, будь я свободен делать все, что считаю наилучшим, - пишет он в марте У. Джонсу. - Но когда мы раздумываем над тем, как трудно сдвинуть с места или повернуть в сторону огромную машину общества, как невозможно резко поднять представления целого народа до идеала, мы начинаем понимать мудрость замечания Соломона о том, что нельзя пытаться сделать добра больше, чем общество сможет вынести".

Федералисты с радостью ухватились за то, что им показалось оливковой ветвью, протянутой президентом. Гамильтон услышал в инаугурационной речи, "по существу, откровенное отречение от прошлых заблуждений и зарок перед обществом в^том, что новый президент не предастся опасным нововведениям, а пойдет в основном по стопам своих предшественников". Особенно порадовало его слегка завуалированное обещание сохранить систему государственного кредита. Такой курс, рассуждал Гамильтон на собрании нью-йоркских федералистов, предполагает готовность Джефферсона примириться "с потерей большей доли того расположения, которое возвело его на нынешнюю высоту". Но тогда, продолжал он, "в талантах, патриотизме и твердости федералистов он (Джефферсон. - В. 77.) обретет больше, чем потеряет". Похоже, ему уже виделся пленительный мираж: блудный сын Джефферсон, забыв свою "демагогию", возвращается с покаянием в лоно федерализма.

Объективное положение нового президента исключало однозначное решение. О том, чтобы променять расположение своей партии на сомнительную милость федералистской верхушки, конечно, не могло быть и речи. Гамильтон явно переоценивал "пластичность" вирджинца. Не мог Джефферсон принять и противоположную альтернативу, предлагаемую южным аграрным крылом своей партии во главе с Рэндольфом и Тэйлором. Их примерную платформу подробнее всего разработал старый друг президента Э. Пендлтон в брошюре "Опасность не миновала", одобренной нижней палатой Вирджинии в виде предлагаемых поправок к конституции страны. В полном соответствии с максималистскими партийными принципами и "духом 1798 года" они предусматривали решительное наступление на казначейство и банки, ослабление судебной власти, урезывание полномочий "монархической" исполнительной власти и "аристократического" сената, укрепление суверенитета штатов и т. п. Так представляли "революцию 1800 года" в Вирджинии, так подчас говорил и сам Джефферсон.

Но Вирджиния - это только часть союза, а ее "старая гвардия" - лишь небольшой сегмент в политическом спектре республиканской партии. Гораздо влиятельнее в ней умеренное течение, к которому принадлежали Мэдисон, Галлатин, Р. Ливингстон, Т. Маккин, А. Даллас и многие другие. Они никогда не выступали против сильной центральной власти как таковой, и лишь эксцессы федералистов оттолкнули их от партии Вашингтона. Рассматривая само пребывание у власти Джефферсона как достаточную гарантию исправления накопившихся ошибок, они не помышляли об изменении конституции или каких-либо других радикальных мерах. "Признаюсь, что мне не нравится, когда трогают установленную систему или форму правления, - заявлял, например, Маккин, - и скорее примирюсь с небольшими изъянами в них, чем рискну пустить все под откос. Я не желаю новых революций, а стремлюсь лишь к спокойствию и миру".

Умеренной политикой они рассчитывали привлечь на свою сторону рядовых федералистов и тем самым обеспечить абсолютное преобладание своей партии. Эти настроения выражал Галлатин в рекомендациях президенту: "Для окончательного утверждения тех республиканских принципов, за которые мы успешно боролись, чрезвычайно важно, чтобы они опирались не на зыбкое меньшинство, а на широкое народное основание. Поэтому лучше вызвать неудовольствие наших политических друзей, чем предоставить непримиримым врагам свободного правления склонить массу федералистских граждан на свою сторону".

Это было созвучно идеям самого Джефферсона. Он всегда считал, что почти все федералисты в душе республиканцы и теперь, когда дурман рассеялся, а подлинные взгляды его, Джефферсона, стали известны, заблудшие души вернутся в отчий дом республиканизма. "Когда они изучат подлинные принципы обеих партий, то, думаю, найдут мало различий.., - рассуждал он. - Если мы сумеем найти такую линию поведения, которая сможет умиротворить честных людей из тех, кого называли федералистами, и воздать по справедливости всем остальным, то, я надеюсь, нам удастся стереть или, скорее, слить названия "федералистов" и "республиканцев". Джефферсон делал исключение лишь для кучки "неизлечимых" во главе с Гамильтоном: "По ним тоскует сумасшедший дом", и "я не желаю ничего, кроме их вечной ненависти". Первое, что сделал Джефферсон, когда стал президентом, это распорядился произвести тщательный досмотр всех бумаг казначейства. Ничего компрометирующего Гамильтона не обнаружили, но для президента это было лишним доказательством коварной изворотливости экс-казначея. Лишь много лет спустя, после смерти Гамильтона и незадолго до своей собственной, Джефферсон признает, что его старый враг был человеком "бескорыстным, честным и благородным во всех своих личных делах". При жизни мировая с ним совершенно исключалась.

Избранная линия поведения предусматривала умелое маневрирование, тщательную дозировку реформ и сохранения старого. "Мы будем продвигаться постепенно, взвешивая наши шаги в соответствии с тем впечатлением, которое они, на наш взгляд, производят". Эти слова из письма Мэдисону могут служить эпиграфом ко всей истории первого президентства Джефферсона.

* * *

Первым серьезным испытанием стал вопрос о назначениях. Уже выбор кабинета выявил осторожность президента и его заботу о поддержании регионального баланса в правительстве. Федералисты предрекали правление вирджинских радикя-.лов, но таких в кабинете не оказалось. Дж. Мэдисон, самый умеренный из вирджинских республиканцев, стал государственным секретарем, Г. Дирборн из Мэйна - военным министром, балтиморский торговец Р. Смит - военно-морским министром, Л. Линкольн из Массачусетса - генеральным прокурором. Джефферсон оставил Р. Кинга послом в Лондоне, а двух бывших федералистов - Р. Ливингстона и Ч. Пинкни направил послами, соответственно, во Францию и Испанию. Единственным спорным назначением было выдвижение яростного критика гамильтоновской системы Альберта Галлатина на пост генерального казначея. Но и он на поверку оказался вполне благонадежным.

Подавляющее большинство государственных должностей занимали федералисты, но Джефферсон дал понять, что поголовной чистки не будет. "Отстранение от должности на основании одних только политических принципов, - писал он сразу после вступления в должность Мэдисону, - оттолкнет от нас наших новообращенных и предоставит опору главарям, которые сейчас стоят в одиночестве". Он не собирался назначать новых федералистов, но надеялся, что отставки, смерти, увольнения по некомпетентности постепенно и безболезненно освободят места для республиканцев. Скоро выяснилось, что процесс естественной чистки протекает слишком медленно, а изголодавшиеся по добыче республиканцы усиливали нажим на президента, требуя очистить "авгиевы конюшни" госаппарата от федералистского зловонья. "Занятие освободившихся должностей было одной из привилегий, ожидаемых друзьями нового порядка вещей", - напоминал Джайлз, а с ним другие. Тогда Джефферсон стал придерживаться принципа распределения должностей между партиями в соответствии с их долей в конгрессе. Политика назначений варьировалась от штата к штату: больше всего смещений было на Юге, меньше всего - в северо-восточных штатах. Но и при этом Джефферсон не занимался чисткой в полном смысле слова. За все 8 лет своего президентства из 433 чиновников, назначаемых президентом, он сместил лишь 109 человек.

Джефферсон подходил к отбору чиновников очень серьезно, считая, что "достоинство и репутация администрации зависят от ее назначений не меньше, чем от политики". Здесь открывалась идеальная возможность испытания на практике его концепции "аристократии талантов". И он следовал ей, требуя от соискателей в первую очередь образованности. Но не только: нужны были еще и репутация, и вес в обществе. Идеальной кандидатурой на пост губернатора Луизианы представлялся ему, например, некто Самптер - "безупречный во всех отношениях, насколько вообще можно пожелать. Здравый ум, положение в обществе, знание мира, богатство, свободомыслие, знакомство с французским языком...".

Одного образовательного критерия было достаточно, чтобы предельно сузить круг претендентов. Не удивительно, что люди, выбираемые Джефферсоном из числа республиканцев, по социальному положению мало чем отличались от своих федералистских предшественников. Это были все те же "богатые и родовитые" - на 30% крупные землевладельцы, на 20- торговцы, на 18% - юристы. Некоторое сокращение доли торговцев и юристов по сравнению с президентством Адамса компенсировалось увеличением доли плантаторов, в чем проявлялась особенность джефферсоновской демократии.

Энергичнее всего Джефферсон принялся за суды - последний оплот федералистов. Они традиционно придавали судам особое значение как конечному барьеру на пути демократии. Их монополия была усилена законом 1801 года, который расширил и централизовал судебную систему. Адамс утвердил назначение нового, поголовно федералистского судебного персонала в последний вечер своего правления, откуда и пошло прозвище "полуночных судей". Тогда же маститый вирджинский федералист Джон Маршалл был назначен председателем Верховного суда. Федералисты готовились "к резкому порыву встречного ветра, - пояснял Гавернир Моррис, - и можно ли их осуждать за то, что они бросили несколько якорей, чтобы удержать свое судно во время бури?"

Джон Маршалл
Джон Маршалл

Федералистские суды попортили немало крови республиканцам, особенно во время истерии 1798-1799 годов, и потому ортодоксальная республиканская позиция в этом вопросе была непримиримой. "Революция не завершена до тех пор, пока этой сильной крепостью владеет враг.., - гремел Джайлз, - ничто не исправит порочную систему, кроме абсолютной ее ликвидации, удаления нынешних должностных лиц и создания новой системы". Судьи назначались президентом пожизненно и могли быть смещены лишь в результате сложной процедуры импичмента, то есть особого расследования конгресса. Рьяные республиканцы требовали поставить их в полную зависимость от конгресса.

Джефферсон слишком уважал независимость судебной власти и слишком хотел мира, чтобы с порога бросаться в лобовую атаку на хорошо укрепленные федералистские суды. Для этого потребовалось бы принятие специальных поправок к конституции - дело хлопотливое и рискованное. Он поступил проще: предложил сократить количество федеральных судов якобы ввиду их незагруженности. И кто знает, пошел ли бы президент дальше, если бы Верховный суд вскоре не бросил ему открытый вызов.

Четверо мировых судей округа Колумбия из числа "полуночных" во главесУ. Марбури, чьи патенты президент отказался признать действительными, Обратились в Верховный суд с просьбой опротестовать это решение и предписать госсекретарю Мэдисону выдать им патенты. Маршалл не побоялся принять дело к рассмотрению. Федералисты, писал в тот же день Джефферсон Дж. Дикинсону, "отступили в суды, как в крепость.., и с этой батареи будут громить все завоевания республиканизма".

Маршалл объявлял войну в надежде на раскол республиканцев, но добился обратного - президент принял вызов и подключился к кампании в конгрессе за отмену судебного акта 1801 года. Даже при поддержке Белого дома этого удалось добиться с большим трудом: отмена закона вызвала крайнее озлобление федералистов и глухое недовольство умеренных республиканцев.

В итоге Маршалл формально уступил президенту, признав в данном случае невозможность обязать государственного секретаря подчиниться. Но в этом же впоследствии ставшем знаменитом деле "Марбури vs Мэдисон", изощренно используя аргументацию, развитую Гамильтоном в процессе "Рутгерс vs Ваддингтон" и 83-м номере "Федералиста", Маршалл одержал исторически более важную победу - окончательно доказал право пересмотра любого закона Верховным судом.

Отмена судебного акта 1801 года и дело "Марбури vs Мэдисон" зафиксировали примерно равное соотношение сил между федералистским Верховным судом и республиканским Белым домом. Обе стороны сочли за благо воздерживаться от крайних мер. Впоследствии только дважды с большими опасениями Джефферсон через республиканцев конгресса прибегнул к попытке изгнать федералистских судей единственно возможным конституционным путем импичмента. Первый раз с выжившим из ума судьей Пикерингом из Нью - Гемпшира это удалось, но в другом, гораздо более серьезном случае с членом Верховного суда С.Чейзом - самым неистовым из федералистских судей, вынесшим смертный приговор Джону Фрайсу, - президент потерпел полное поражение.

Тем и закончилась борьба Джефферсона с судебной системой. Ее независимость, полномочия и даже личный состав, по существу, оказались нетронутыми. Лишь в отставке Джефферсон обрушил на нее всю свою неизлитую ненависть. "Судебная власть Соединенных Штатов, - писал он через пятнадцать лет после оправдания Чейза, - это коварный корпус саперов и минеров, постоянно ведущих подкоп под основания нашей федеральной системы".

Как ни удивительно, но именно сердцевина системы Гамильтона - финансы, государственный долг, банки - вызвала у Джефферсона меньше всего затруднений. Фундирование государственного долга и принятие долгов штатов как злободневные проблемы давно уже, казалось современникам, принадлежали прошлому и воскрешать их было бы политическим донкихотством. Как ни мучился Джефферсон собственной непоследовательностью, реалист в нем ясно понимал, что демонтаж финансовой системы чреват серьезнейшим расстройством экономики и неисчислимыми политическими осложнениями.

"Когда государство только что утверждалось, - открылся он в весьма примечательном письме Дюпону в начале 1802 года, - была возможность удержать его на истинных принципах, но узко английские, полуграмотные идеи Гамильтона разрушили эту надежду в зародыше. Мы можем в пятнадцать лет выплатить его долги, но никогда не сможем избавиться от его финансовой системы. Оскорбительно укреплять принципы, которые я считаю неисправимо порочными, но этот грех навязан нам первоначальной ошибкой. В других сферах нашего государства мы, надеюсь, сможем постепенно ввести правильные принципы и сделать их привычными". Далее следует излюбленный афоризм: "То, что практично, зачастую должно управлять чистой теорией".

Даже банки - эти злые демоны республиканизма, вокруг которых было произнесено так много страшных слов и торжественных заклятий, - ликвидировать оказалось непрактично. Крупная буржуазия северо-востока уже не могла без них обойтись, а президент отнюдь не собирался изгонять "менял" из храма. Напротив, эти небогоугодные заведения можно было с успехом использовать для укрепления влияния республиканской партии среди капиталистов. "Я решительно за то, чтобы сделать все банки республиканскими путем распределения вкладов между ними в соответствии с их поведением, - наставлял Джефферсон Галлатина. - Для безопасности республиканизма важно отделить торговый интерес от врагов этого интереса и сделать его другом республиканизма. Торговец - это республиканец по своей природе..." Он, оказывается, не хуже Гамильтона понимал, что буржуазной республикой нельзя править без поддержки капиталистов.

Но вирджинец далеко превосходил своего противника в понимании значения и владении искусством объединения разнородных экономических и политических интересов под эгидой одной партии, В этом смысле Джефферсона по праву можно считать первым американским партийным лидером современного толка. Весь его курс был направлен на расширение базы своей партии, превращение ее из чисто аграрной в аграрно-торгово-промышленную. Не случайно уже в своем первом ежегодном послании конгрессу Джефферсон, порывая с былым аграрным романтизмом, назвал фермерство, мануфактуры, торговлю и судоходство "четырьмя опорами нашего благосостояния".

Администрация Джефферсона не только сохранила имевшиеся банки, но и создала два новых - в Вашингтоне и Новом Орлеане. Общее количество банков выросло с 30 в 1801 году до 90 в 1811 году. В отношении Банка Соединенных Штатов Джефферсон таил былую неприязнь, по-прежнему считая его "непримиримо враждебным к принципам и форме нашей конституции", способным "в критический момент опрокинуть государстве". Но он был готов примириться и с его существованием, покуда мог продолжать жаловаться и обличать его.

В целом, оценивая то, как распорядился Джефферсон федералистским наследием, трудно не согласиться с выводом уже упоминавшегося Ч. Бирда: "Даже если федералисты действительно заключили бы предвыборную сделку с Джефферсоном, они не смогли бы добиться от него более определенного признания тех интересов, которые они представляли. Замышлял ли он когда-нибудь всерьез войну с огромным влиянием капиталистов, которое столь усердно осуждал, пришел ли позднее к пониманию тщетности такой кампании или же обнаружил, насколько легче использовать, чем разрушать, - все это дает богатую пищу для размышлений. Как бы то ни было, непосредственный результат, независимо от мотивов его политики, остался тем же".

Сказанное не означает, что перемен не было вовсе. Джефферсон и Галлатин вытащили из основания финансовой системы федералистов несколько заметных, но не самых существенных кирпичиков. Сокращение налогов и выплата государственного долга - здесь они должны были и могли себе позволить быть последовательными. Галлатин подсчитал, что для выплаты государственного долга в обозримом будущем - в течение 16 лет потребуется выделять ежегодно 7,3 миллиона долларов. Общий доход государства составлял к этому времени 10,6 миллиона, из них 9,5 миллиона давали таможенные сборы, а 650 тысяч - внутренние налоги, главным образом гамильтоновское обложение спиртных напитков. Ненавистный налог оставлять было нельзя, но без него и остальные не имели смысла - содержание инспекторов обошлось бы дороже.

Сокращение, а затем и почти полная ликвидация прямых налогов были очень умелым тактическим ходом. Именно возмущение налогами привело республиканцев к власти, и никакая другая мера в глазах фермерства не могла лучше доказать последовательность партии, преданность ее аграриям. "Какой фермер, ремесленник или работник видит когда-либо сборщика налогов Соединенных Штатов?" - мог с гордостью спросить Джефферсон в своем втором инаугурационном обращении в 1805 году. А стоило это не так уж дорого, особенно если учесть, что главный источник доходов - таможенные сборы - приносил все больше.

Сложнее обстояло дело с государственным долгом. Его форсированная выплата параллельно с ликвидацией налогов обрекала государство на голодный паек в 2,6 миллиона долларов. Это означало режим жесточайшей экономии. Государственный аппарат был несколько сокращен, ликвидированы некоторые второстепенные представительства за границей, а главное - урезаны государственные расходы на армию и флот. Вместо обычного уровня, существовавшего при федералистах, - в мирное время три миллиона долларов - они получили теперь в два раза меньше и обходились стране менее чем в 33 цента на душу населения.

Меры эти обладали двойным преимуществом: популярностью и идейной последовательностью, они не ущемляли непосредственных материальных интересов буржуазии и фермерства. Мирная, безоружная республика, главная сила которой в свободе и добродетелях граждан, - прекрасный джефферсоновский идеал, по сей день вдохновляющий в Соединенных Штатах тех, кто борется за демократизацию внешней и внутренней политики страны. - "Мудрое и бережливое правление" было рассчитано только на мир, который, как казалось Джефферсону, воцарился в Европе после амьенского договора между Францией и Великобританией. "Этот договор устраняет единственную опасность, которой нам следует бояться, - провозглашал Джефферсон. - Теперь мы можем без риска продолжать ликвидировать ненужные затраты, облегчать бремя граждан и укреплять принципы свободного правления". Джефферсон признавал, что вероятность войны нельзя исключить совершенно, но "истинные принципы не могут оправдать обложения налогами труда наших сограждан в целях накопления казны для войн, которые случатся неизвестно когда". Но можно ли было закрывать глаза на опасность войны?

"В то время, когда население было невелико, разбросано и окружено дикими и цивилизованными врагами, - писал известный американский историк Генри Адаме, - когда Миссисипи и Атлантическое побережье до самого Сент-Мэри находились в руках все еще мощной Испании, когда английские фрегаты захватывали американских матросов сотнями, а Наполеон Бонапарт, по слухам, уже купил Луизиану, когда Нью-Йорк мог стать добычей любого линейного корабля и не было ни единой дороги, чтобы подвезти даже легкие орудия к Великим озерам или пограничным крепостям, - в такое время 60 центов с каждого американца вряд ли были дорогой ценой за защиту от опасностей, серьезность которых подтвердило само время".

Судьба милосердно избавила Джефферсона от решающего испытания жизненности его заветного мирного идеала. В 1812 году, вовремя президентства Мэдисона, грянула война с Англией, и тогда стране пришлось дорого заплатить за прекраснодушные упования своего предыдущего президента.

Впрочем, во всей полноте этот идеал так и не был воплощен в жизнь. Через несколько месяцев после прихода Джефферсона к власти США оказались в состоянии войны с пиратскими государствами Северной Африки, которые заломили непомерную цену за то, чтобы Североамериканская республика могла вести торговлю в этом районе. Морская война, длившаяся четыре с лишним года, потребовала мобилизации всего военно-морского флота. Закончилась она полной победой американского оружия и частичным поражением режима экономии. Расходы военно-морского министерства к 1806 году подскочили почти вдвое и вынудили администрацию прибегнуть к налогам. За "триполитанской" войной последовали немалые дополнительные расходы на покупку Луизианы и эмбарго, в свою очередь повлекшее за собой огромные финансовые потери.

* * *

Джефферсону везло. Успеху его планов национального примирения во многом способствовала "передышка" в европейских войнах, продолжавшаяся с весны 1801 до лета 1803 года. Впервые за последние десять лет внешнеполитические вопросы не вклинивались во внутреннюю политику, раскалывая классы и партии и отвлекая внимание от внутренних задач. Позабыв на время о политической междоусобице, американцы всецело предались сугубо мирным занятиям: бурно развивалась торговля и сельскохозяйственное производство, росли города.

Капиталисты восточных штатов, в прошлом опора федералистов, приспосабливались к новой власти, привечаемые бывшими "якобинцами". "Торговцы и промышленники, - констатировала одна из федералистских газет, - пребывают в спокойствии, считая, что все не так плохо, как ожидалось". Республиканцы тоже пожинали плоды процветания: в результате выборов в конгресс 1802 года доля федералистов в нем сократилась до одной четверти. Господство республиканцев было теперь подавляющим, а престиж президента высок, как никогда.

Обстановка, наконец, позволила, и Джефферсон дал народу все то, чего тот, по его мнению, хотел: экономное государство, минимальные налоги, сокращение армии, внутреннее спокойствие. Изменился сам стиль правления. Джефферсон мудро привел его в соответствие с демократическими представлениями народа. Показная элитарность столичного общества и дворцовый этикет президентства сменились безыскусной атмосферой и рутиной государственного делопроизводства. Президент резко урезал число торжеств, званых обедов и парадов, поручил клерку зачитывать свои послания конгрессу, стал доступен всем, отказался от цуга и кареты и подъезжал к Белому дому верхом, собственноручно привязывая лошадь у подъезда. Такая разительная перемена во многом объяснялась чисто внешними обстоятельствами и привычками самого президента: деревенский Вашингтон не мог тягаться в блеске с Филадельфией, Джефферсон не выносил помпезности, а прогулки верхом оказывали целительное воздействие на здоровье президента. Но психологический эффект этих перемен был, тем не менее, силен.

Среди всеобщего довольства скорбно звучали голоса одиноких закоренелых федералистов. Умеренный курс Джефферсона не умиротворил их, а надежды на скорое возвращение к власти быстро улетучивались. Война президента с судебной властью, сокращение армии и налогов, а главное - сам политический триумф республиканцев настраивали их на самый мрачный лад. Гамильтон не был исключением.

Первым серьезным разочарованием, постигшим его после мимолетной иллюзии примирения, стала отмена судебного акта 1801 года. "У нас больше не будет конституции, - объявил он, - она станет одной из многих жертв демократического безумия". К концу первого года после обнародования финансовой программы правительства разочарование стало уже полным. Где они, былая сила, энергия и величие государства? С каждыми выборами, предсказывал он Г. Моррису, государство будет хиреть все больше - до тех пор, пока "кумиры фракций не продадут себя и свою страну зарубежным державам, если те позарятся на такой товар".

Разочаровавшись в Джефферсоне, Гамильтон, как и другие федералистские деятели, поначалу предавался химерическим надеждам на "пробуждение" народа при виде "гибельной" политики республиканцев. Сторонники Джефферсона, утешал Гамильтона Ч. Пинкни, "пойдут по своему порочному и безумному пути, и глаза народа откроются". Но время шло, а народ и не думал "пробуждаться". Напротив, он все охотнее поддерживал их противников. "Глупости и пороки администрации до сих пор не произвели невыгодного для нее впечатления, - с прискорбием констатировал Гамильтон в конце 1802 года. - Наоборот, вс наших северных районах болезнь скорее прогрессирует, нежели ослабевает... Человечеству навек суждено быть жертвой дерзкого и хитрого обмана".

Что еще обиднее - страна благоденствовала, государственная машина функционировала, бизнес процветал, и все это - без их руководства! Для федералистской верхушки, сроднившейся с мыслью о своей исключительной монополии на разумное управление государством, осознание этого было мучительнее всего, горше самого факта поражения. Страна, в которую они вложили столько сил и на признательность которой они так рассчитывали, отвернулась от них, забыла об их существовании и шла своей, неучтенной ими дорогой. Тем хуже для нее, но что же остается им?

"Пора бросать помпы и перебираться на баркас, - писал У. Смит, - большинство вольно и будет делать все, что захочет. Бумажная конституция не обеспечивает безопасности". Последние вожаки федерализма - Джей, Кэбот, Ч. Пинкни, Сэджвик, Г. Моррис покидали политическую арену и расползались по своим углам, чтобы оттуда наблюдать за близким концом американской республики. Рухнул их тесный мирок, а им казалось, что рушится весь мир. Надрывнее всех, как всегда, стенал Эймс: "Мы слышим лязг цепей и шепот наемных убийц. Мы слышим чудовищную смесь ярости и торжества в воплях обезумевшей толпы; мы видим зловещие отсветы их костров и ловим зловонный запах человеческих жертв". Ничего этого не было - ни лязга цепей, ни наемных убийц. Просто федералистская партия тихо уходила в небытие. Она была связующим звеном между иерархическим колониальным прошлым и буржуазным будущим Америки. Федералисты сделали свое дело - запустили государственный механизм в действие, придали ему прочность и гибкость. Но со своим аристократическим стилем и упрямой сословной спесью они не могли долго держаться у власти в фермерской стране. "Ведущие джентльмены школы Вашингтона совершили одну большую ошибку, - подметил Н. Вебстер. - Они пытались силой противодействовать общественному мнению, вместо того чтобы плыть по течению в надежде направить его. В этом они выказали больше цельности, чем сообразительности".

Гамильтон - генеральный казначей
Гамильтон - генеральный казначей

Гамильтон не посыпал публично голову пеплом и не рвал на себе волосы, как Эймс, но и для него мир рушился. Никто так тесно не связывал свою судьбу с государством, и потому никто не мог больше страдать от крушения надежд; он видел, как страна, которой он уготавливал роль воинственной торгово-промышленной империи, под водительством Джефферсона превращалась в скучную беззубую фермерскую республику, не проявляя при этом ни малейших признаков недовольства. "Перспективы нашей страны отнюдь не блестящи, - пишет он Р. Кингу. - Массы блуждают в потемках, а командование предается самым химерическим теориям... Нет ни армии, ни флота, ни активной коммерции; вместо национальной обороны силой оружия - эмбарго и торговые ограничения; внутри страны - чем меньше правительство, тем лучше". Плоха надежда и на собратьев-федералистов: "не излечившись от старых болезней", они тоже живут в мире иллюзий. "Все будет прекрасно (говорят они), как только власть снова окажется в руках федералистов, - народ, убедившийся на опыте в собственных ошибках, навсегда доверится хорошим людям". Ни малейшего просвета вокруг. В голову лезли страшные мысли: неужели все было напрасно? "Странная моя судьба, - пишет он другу. - Возможно, никто в Соединенных Штатах не пожертвовал большим и не сделал больше для нынешней конституции, чем я - вопреки всем моим ожиданиям на ее счет... Я до сих пор прилагаю все усилия для укрепления этого хилого устройства. Но в качестве вознаграждения получаю лишь ворчание друзей и проклятия врагов. Что я могу придумать лучшего, чем удалиться со сцены? Каждый день все больше доказывает мне, что этот американский мир не создан для меня".

Осенью 1801 года он решил, что больше никогда не вернется в политику. Катастрофа смиряла даже этого неукротимого человека, делала его другим. Он как-то неожиданно постарел. С портрета тех лет на нас глядят усталые глаза немолодого лысеватого мужчины с тяжелым, резко очерченным носом и подбородком. По свидетельству сына Джона, Гамильтон теперь "искал и находил отдохновение от тягостных раздумий, вызванных растущими заблуждениями страны, в религиозных обязанностях, кругу домашних радостей и украшении своего сельского приюта". В том же году Гамильтон приобрел за чертой города 17 акров земли с домом, который назвал, как и дом своих далеких шотландских предков в Эйршире, "Грейндж".

Кусок земли, хоть и небольшой, требовал забот, и Гамильтон переквалифицируется в землевладельца или, вернее, садовода. Вот он уже просит Пинкни прислать семян дыни и смущенно поясняет: "Сад, знаете ли, весьма обыкновенное прибежище для разочарованного политика".

Потерпев крушение в бренных стремлениях к власти и славе, Гамильтон возвращается к простым и вечным ценностям - семье, друзьям. Он и сам чувствует, что происходит с ним. "В то время как все другие страсти умирают во мне, жажда любви и дружбы только крепнет. Я стремлюсь отвлечься от всего, что мешает привязанностям души". Никогда еще он не был таким любящим мужем и отцом семейства, как в эти последние годы жизни. Таким и запомнят его дети. "Опыт все больше убеждает меня в том, - делится он с Моррисом, - что подлинное счастье можно обрести только в лоне семьи".

Но и это счастье выскальзывает из рук. В ноябре 1801 года его старший сын Филипп - гордость и надежда семьи, был убит на дуэли. Он хотел защитить имя отца в политическом споре с республиканцем Д. Икером, но, не желая тому смерти, выстрелил в воздух. Однако беда не приходит одна: гибель Филиппа вызвала помешательство старшей дочери Гамильтона - 18-летней Анжелики. Мучительнее кары было не придумать. То ураганное прошлое, которое сломало его самого и которое он так хотел забыть, отозвалось гибелью детей. Помнил ли он строки, написанные им, 15-летним клерком, под впечатлением урагана на Сен-Круа? "Где же теперь, о жалкий червь, вся твоя хваленая решимость и стойкость? Что стало с твоей надменностью и независимостью: отчего ты стоишь трепещущий и ошеломленный?.. Учись сознавать свою главную опору. Презирай себя и поклоняйся богу".

Остров Сен-Круа - родина Гамильтона
Остров Сен-Круа - родина Гамильтона

От земли, где он потерял почти все, мысли Гамильтона, полного смирения, вины и покаяния, обращались теперь к небесам. Он заново перечитывает священное писание, начинает регулярно посещать церковь и каждодневно молится дома.

Посторонние с удивлением замечают в нем незнакомые черты - мягкость, сдержанность. Новые нотки появляются и в его письмах. "Не гневайся на козни провидения, - утешает он неизвестного друга. - В их основании - мудрость и великодушие, а если они нам не по душе, так это оттого, что в нас самих есть изъян, заслуживающий наказания, или же налицо благое намерение исправить в нас порок или слабость, которых мы сами, возможно, не замечаем... В таких случаях наш долг - совершенствоваться в покорности и смирении, памятуя слова поэта о том, что именно "гордость теряет все лучшее". Как это не похоже на прежнего, донельзя самонадеянного и равнодушного к религии реалиста Гамильтона, который даже на конституционном съезде предложение Б. Франклина открывать каждое заседание молитвой встретил каламбуром - нет, мол, нужды призывать "иноземную помощь"!

Впрочем, старые страсти отмирали не сразу. Гамильтон еще следит за обстановкой в стране, поддерживает связь с коллегами по партии и даже создает в Нью - Йорке новую федералистскую газету "Нью-Йорк ивнинг пост", в которой иногда выступает со статьями. Кроме юридической практики он занялся еще и земельными спекуляциями, встав на опасный путь Р. Морриса и Д. Вильсона. Так великий пропагандист мануфактур еще раз признал поражение своих планов индустриализации.

Жизнь продолжала приносить сюрпризы. В начале 1804 года Гамильтон выступил еще в одной новой для него роли защитника свободы печати, но для этого Джефферсону пришлось прежде взять на себя роль ее гонителя. Как когда-то федералистам, оппозиционная пресса доставляла президенту много неприятностей, но один из ударов оказался особенно болезненным. Его нанес тот самый Каллендер, которого Джефферсон сам пригрел во времена борьбы с федералистами. Признавая его заслуги на этом поприще, те оштрафовали его и посадили за решетку по закону "О подстрекательстве к мятежу". Став президентом, Джефферсон амнистировал Каллендера, но отказался полностью возместить ему штраф и назначить на истребованную им должность почтмейстера в Ричмонде, чем и вызвал у "мученика партии" глубокое отвращение к себе и всему делу республиканизма.

Мстительный Каллендер поселился в Вирджинии, обследовал окрестности Монтичелло и скоро нашел то, что искал. В сентябре 1802 года в ричмондской газете "Рекордер", редактором которой он был, появилась небольшая заметка "Снова о президенте". "Хорошо известно, - говорилось в ней, - что Томас Джефферсон - человек, которого народ так любит превозносить, уже давно содержит в качестве наложницы одну из своих рабынь. Ее зовут Салли. Имя ее старшего сына Том. Чертами лица, по имеющимся сведениям, он чрезвычайно напоминает самого президента. От этой девки наш президент имеет нескольких детей... Африканская Венера, как говорят, исполняет обязанности экономки в Монтичелло". "Опровержения быть не может", - заключил сообщение Каллендер. И в этом он оказался прав.

Конкубинат среди плантаторов был очень распространен. Что же касается сведений об отношениях Джефферсона со светлокожей мулаткой Салли Хэмингс, то они так противоречивы, что полтора столетия споров и исторических изысканий до сих пор ни к чему не привели. Даже профессор Джулиан Бойд, авторитетнейший знаток и поклонник Джефферсона, вынужден был признать, что не может ни доказать, ни опровергнуть обвинение Каллендера.

Последний портрет Гамильтона
Последний портрет Гамильтона

Появившись на свет, оно было с восторгом подхвачено федералистской прессой, которая к прежнему избитому списку "пороков и злодеяний" Джефферсона добавила теперь наличие "черного гарема" в Монтичелло. Благодатная тема обрастала подробностями, муссировалась в бесчисленных статьях, стишках, песенках и т. п. Президент хранил молчание и, стиснув зубы, изыскивал средства к обузданию оголтелых газетчиков. "Пресса должна быть восстановлена в доверии, - писал он Т. Маккину, - в этой связи я уже давно подумываю о том, что несколько судебных процессов над наиболее известными оскорбителями окажут целительное воздействие на восстановление честности прессы". Несколько позже он резюмировал: "Грустная правда заключается в том, что подавление прессы не сможет нанести стране больше вреда, чем ее отъявленная продажная ложь. Сама истина начинает внушать подозрение, попадая в этот оскверненный сосуд". Далеко ушел Джефферсон - президент от того ярого максималиста, который в 1787 году утверждал, что выбрал бы скорее газеты без правительства, чем правительство без газет.

Поскольку Каллендер вскоре утонул и тем избежал еще одного суда в своей жизни, несколько "целительных" процессов были устроены над другими газетчиками, подхватившими его версию. На одном, из них, где рассматривалось дело Г. Кросвелла - издателя небольшой нью-йоркской газетенки - и выступил адвокатом Гамильтон.

Будучи не в силах доказать, что Каллендер клевещет на президента, обвинение инкриминировало Кросвеллу "злонамеренное нарушение мира и спокойствия". Гамильтон избрал твердую позицию: фактическое соответствие версии Кросвелла действительности освобождает его от обвинения в клевете, правда есть реабилитация - при условии добрых побуждений автора. "Свобода печати заключается в праве безнаказанной публикации правды с достаточными мотивами и во имя законных целей". Оговорка весьма существенная. Чистоту намерений Кросвелла доказать не удалось, и Гамильтон добился лишь смягчения приговора. Зато представление получилось на славу. "Если не дать простора критике должностных лиц, - взывал адвокат, - лучшие люди умолкнут, а коррупция и тирания шаг за шагом будут вести к узурпации и наконец в стране не останется ничего, о чем стоило бы говорить и писать, за что стоило бы бороться". Не от хорошей жизни вспомнил Гамильтон о демократических идеалах.

Волей-неволей он долго размышляет над причинами собственного поражения, пока его не посещает запоздалое прозрение - тактика была неправильной. "Республиканцы, - пишет он весной 1802 года Байярду, - добились поддержки масс разговорами о равенстве, потакая, таким образом, самой сильной и действенной страсти человеческой души - тщеславию". В отличие от большинства других крайних федералистов, закосневших в своем догматизме, Гамильтон признает необходимость приспособления партии к новым условиям и даже предлагает кое-какие рецепты. "Мы должны перенять тактику своих врагов, - внушает он коллегам, - и научиться презренной науке заигрывания с народом и завоевания его расположения".

Слишком поздно пришел Гамильтон к пониманию правил обхождения с "большим зверем", как он именовал народ. Для исправления положения он предложил проект "Христианского конституционного общества" - широкой сети политических клубов по всей стране для защиты религии и конституции от джефферсоновцев. Помимо религиозной пропаганды и поддержки федералистских кандидатов они должны были заниматься благотворительностью, оказывая помощь иммигрантам и профессиональному обучению ремесленников.

Этот странный проект говорит о многом: новом интересе Гамильтона к религии, определенной переориентации в политическом стиле, но еще больше - о его противоречивом и надломленном состоянии. Если он всерьез рассчитывал, что этот угрюмый казарменный проект христианско - федералист - ско - профессионального обучения избавит массы от их демократических "заблуждений", значит, он утрачивал чувство реальности. Его политическое чутье временами еще срабатывало, иногда он пытался вмешиваться в партийные дела, но теперь ему не хватало энергии, последовательности, страстной убежденности в своей правоте - всего того, что отличало прежнего Гамильтона. Что-то очень важное внутри оборвалось навсегда.

* * *

Во внешней политике президентство Джефферсона оставило две глубокие отметины - покупку Луизианы и эмбарго. Первая была настолько же успешной, насколько вторая - неудачной, но обе обнаружили очень многое в существе его политики.

Территориальная экспансия с первых дней существования США была чем-то само собой разумеющимся. Бескрайние свободные просторы континента (их исконные хозяева - индейцы, конечно, не принимались в расчет) непреодолимо притягивали американцев, и все первое столетие существования государства было временем бурной колонизации Запада. Особым смыслом она была наполнена для Джефферсона. Осуществление его идеала великой фермерской республики предполагало необходимость территориальной экспансии. Только она могла позволить стремительно растущему неселению страны продолжать оставаться "богоизбранным народом" земельных собственников, обеспечивая сравнительную однородность и стабильность общества. Мирная республика фермеров оказывалась ненасытной и имманентно-агрессивной.

Видение этой "империи свободы", как он ее именовал, преследовало и вдохновляло Джефферсона всю жизнь. В своей инаугурационной речи он говорил о Соединенных Штатах, как об "избранной стране, достаточно просторной для наших потомков в сотом и тысячном колене". Через полгода, отвечая на предложение нижней палаты Вирджинии о переселении мятежных и прочих "излишних" негров куда-нибудь в глубину континента (что соответствовало его старому плану депортации), он, тем не менее, возразил: "Как бы ни сдерживали нас нынешние интересы в современных наших пределах, невозможно не заглядывать вперед - в далекое будущее, когда наше быстрое размножение преступит эти пределы и заполнит весь северный, если и не южный, континент народом, говорящим на одном языке, управляемым сходными законами и государственными формами. Мы не можем представить себе пятно на этом пространстве". "Империя свободы" мыслилась, стало быть, белой и англосаксонской. Только куда все же девать "лишних" черных: может быть, в Вест-Индию? Или в Африку? Знаменитый джефферсоновский изоляционизм - боязнь "опутывающих союзов", отстранение от Европы и т. п., столь превозносимый его апологетами и по сей день, на деле был лишь изнанкой того же экспансионизма, ограничиваемого пока пределами Западного полушария. Двуединая сущность этой политики впоследствии получила законченное концептуальное воплощение в известной "доктрине Монро", постулирующей полную свободу рук для США в Западном полушарии в обмен на их невмешательство в европейские дела, - доктрине, выросшей из тезиса самого Джефферсона о запрете перехода колониальных владений европейских держав в Америке из рук в руки.

К началу века американская экспансия на Запад ограничивалась двухтысячемильной полосой, определяющей испанские владения, протянувшиеся от Нового Орлеана на юге до озера Вудс на севере континента. Барьер этот был весьма условным, поскольку малонаселенные и плохо охраняемые испанцами Луизиана и Флориды не могли противостоять американскому торговому, а кое-где и территориальному проникновению. Через главные "ворота" в Карибское море - Новый Орлеан - вывозилось, например, около 40% всей экспортной продукции США, и американская торговля здесь в два раза превосходила испанскую. Так что эта территория, как говорил Джефферсон, "не могла находиться в лучших руках". Единственным его опасением было то, что испанцы "слишком слабы и не продержатся до тех пор, пока наше население достаточно вырастет, чтобы отобрать у них все - кусок за куском". Главная опасность, таким образом, состояла в возможности вторжения союзника Испании - Франции в ее владения.

Вступая в должность президента, Джефферсон еще не знал, что его опасения уже стали реальностью. В октябре 1800 года Наполеон и Талейран, решив использовать передышку в европейских войнах для восстановления французской колониальной империи в Новом Свете, заключили сан-ильдефонский договор с Испанией. По этому договору Испания тайно уступала Луизиану Франции в обмен на королевство Эртрурия для шурина испанского короля Карла IV. Вскоре Наполеон направил десятитысячный корпус генерала В. Леклерка на покорение черного государства Сан - Доминго - в прошлом ключевого пункта всей колониальной империи Франции в Америке.

Приобретение Луизианы французами окончательно излечило Джефферсона от остатков былой привязанности к Франции, развязав ему руки - теперь он мог хладнокровно проводить политику в духе "баланса сил". "На земном шаре есть одно место, владелец которого неизменно является нашим естественным и традиционным врагом. Это Новый Орлеан, - инструктировал он посла в Париже Р. Ливингстона в апреле 1802 года. - Момент захвата его Францией... скрепит союз двух стран, которые совместно могут поддерживать абсолютное господство над океаном. С того момента мы должны соединиться с британским флагом и нацией".

Американский флаг над Новым Орлеаном (после покупки Луизианы)
Американский флаг над Новым Орлеаном (после покупки Луизианы)

Даже со скидкой на дипломатический блеф это было сильно сказано, особенно для слывшего англофобом Джефферсона. Того же - союза с Англией и захвата обеих Флорид - требовали и федералисты. Ситуация обострилась после того, как в сентябре 1802 года испанцы неожиданно закрыли Новый Орлеан для американских судов вопреки испано-американскому договору 1795 года. Страна вступила, по словам президента, в "самый серьезный кризис за время независимости".

Кризис всегда был стихией Гамильтона, и этот тоже не обошелся без его участия. В серии статей в "Нью - Йорк ивнинг пост", подписанных "Перикл", он выдвинул план действий: немедленно захватить обе Флориды и Новый Орлеан, а затем уже вступить в переговоры. Он желал войны и пристально, со злорадством следил за действиями президента. Джефферсон попал в "трудный переплет". "Изрядным-таки затруднением будет вести войну без налогов, - писал он Пинкни в конце 1802 года. - Очаровательный план замены налогов экономией здесь не пройдет. Война явится ужасающей иллюстрацией всех последствий отказа от внутренних источников дохода. Но как Джефферсону сохранить популярность на Западе, если принести в жертву его интересы? Будет ли применена уловка смелых слов и нерешительных действий? Время покажет... Я же считаю, что в таких случаях, как теперешний, сила есть мудрость..."

Предлагая свой план, "Перикл" признавался, что возлагает очень слабые надежды на Джефферсона: "Если бы президент принял этот курс, он еще смог бы восстановить свою репутацию, заставить лучшую часть общества взглянуть с одобрением на свою политическую карьеру, возвысить себя в глазах Европы, спасти страну и обрести непреходящую славу. Но этого Джефферсону, увы, не дано". Быть может, это была его последняя надежда на "исцеление" своего противника. Но Джефферсон лишь отчасти оправдал ее.

Он отнюдь не считал, что в создавшейся ситуации "сила есть мудрость", и, резервируя вариант весьма проблематичного союза с Англией, решил прежде испробовать все прочие дипломатические средства. К тому располагал и внимательный анализ обстановки. Джефферсон проницательно разглядел два главных препятствия на пути осуществления французских планов в Америке. Первое - завоевание Сан-Доминго, которое "будет нелегким делом. Оно отнимет много времени и поглотит огромное количество солдат". Второе - неизбежность новой войны в Европе. Она отвлечет Францию от американских дел и развяжет руки Соединенным Штатам в этом районе.

В ожидании этих событий он затеял длинные и бесплодные переговоры о покупке Флорид и Нового Орлеана через Ливингстона.

Президент рассчитал правильно. К исходу 1802 года корпус Леклерка на Сан - Доминго был сражен черными повстанцами и желтой лихорадкой. Погиб и сам Леклерк. Это сообщение пришло в январе 1803 года, накануне отправки следующей экспедиции для захвата Луизианы под командованием генерала Виктора. Сан - Доминго обходился слишком дорого даже для могущественной Франции а без него французская колониальная система в Америке была немыслима. К тому же все внимание Наполеона вновь сосредоточилось на подготовке войны в Европе. Катастрофа Леклерка дала основания со свойственной ему решимостью поставить крест на всем американском проекте.

В конце марта на очередной встрече с Ливингстоном, который уже много месяцев тщетно выпрашивал у Франции Западную Флориду и Новый Орлеан, Талейран вдруг прервал его излияния: "Сколько вы хотите за все вместе?" 1 мая Франция объявила войну Англии, а 2 мая, после непродолжительных торгов, был подписан договор о покупке не только Нового Орлеана, но и всей Луизианы.

Эпизод европейской дипломатии стал эпохой в развитии США. За 15 миллионов долларов, включая оплату частных французских долгов американцам, Соединенные Штаты получали около 1 миллиона квадратных миль территории, ограничиваемой на востоке Миссисипи, на юге - Мексиканским заливом, на севере - границей с Канадой и на западе - практически не ограниченной ничем. Теперь, когда на каждого американца приходилось по 120 акров земли, Джефферсон мог с полной уверенностью заключить, что закон Мальтуса, "к счастью, не применим" к США. "Наше продовольствие, - писал он, - может расти в геометрической прогрессии к росту численности работников".

Федералисты для острастки подсчитали, что 15 миллионов долларов - это 433 тонны чистого серебра, которые, загруженные в 866 фургонов, составят процессию длиной в 5 с лишним миль, тогда как Манхаттан был куплен за 24 доллара, а Пенсильвания - за 5 тысяч фунтов стерлингов. Республиканцы, со своей стороны, справедливо указывали, что 15 долларов за квадратную милю - тоже не так уж много, тем более что в результате сделки США почти удвоили свою территорию и по площади вышли на второе место в мире после России. Историческое значение приобретения Луизианы трудно было отрицать даже федералистам.

Не отрицал этого значения и Гамильтон. Вновь разойдясь с большинством федералистов, он приветствовал исполнение своих давних планов - пусть даже коммерческим, а не героически-завоевательным путем. Он, правда, не собирался наделять лаврами самого Джефферсона и объяснял происшедшее стечением непредвиденных обстоятельств. "Смертоносному климату Сан - Доминго, мужеству и упорному сопротивлению его черных обитателей обязаны мы препятствиями, отсрочившими колонизацию Луизианы до того благоприятного момента, когда разрыв между Англией и Францией придал новое направление планам последней..." "Поэтому, - заключил Гамильтон свою статью о покупке Луизианы в "Нью - Йорк ивнинг пост", - давайте со всей надлежащей скромностью признаем в этом еще один из тех выдающихся случаев счастливого вмешательства всемогущего провидения, которое мы особенно явственно ощутили в годы революционной войны и которое не раз спасало нас от последствий собственных ошибок и глупого упрямства".

В словах Гамильтона было много правды, но он явно принижал успех дипломатии Джефферсона, который сумел-таки предвидеть "непредвиденные обстоятельства" и использовать их. "Не мы своими интригами вызвали войну, - отвечал на подобные обвинения президент, - но мы воспользовались ею, когда она началась". В истории с Луизианой, как в капле воды, вновь и в последний раз отразилось различие темпераментов и тактических установок Гамильтона и Джефферсона. Первый торопил события, любил силовое противоборство; второй предпочитал осторожность и выжидание, сторонился военных решений, стремился в первую очередь играть на разногласиях между противниками. Освободившись от радикализма и пристрастий оппозиционера, Джефферсон принялся с удивительным бесстрастием проводить политику балансирования между Англией и Францией. Американцам, по его словам, надлежало наблюдать за "битвой львов и тигров безо всякого пристрастия". "Мы абсолютно одинаково привязаны к Англии и Франции, - писал он Джеймсу Монро в начале 1804 года. Мы считаем каждую из них необходимым инструментом сдерживания стремления другого к тирании над прочими странами... Мы хотим видеть Англию сохраняющей свое положение.., и мы не безразличны к конфликтам, угрожающим существованию Франции". Не мудрено, что даже полтора с лишним столетия спустя ведущие теоретики нынешней внешнеполитической элиты США в своем юбилейном обзоре "200 лет американской внешней политики" поставят в пример этот курс первого госсекретаря, который "реагировал на чрезвычайные ситуации позитивно, реалистически и с большим дипломатическим искусством, безо всяких угрызений совести прибегая к методам, за которые в иные времена сурово осуждал политиков Старого Света. По существу, он стал весьма изощренным мастером политики запугивания, маневрирования и блефа, расчетливым в предвидении новых неожиданных факторов в меняющейся обстановке и в оценке их последствий, стремительным в использовании возможностей продвижения американских интересов путем демонстрации готовности к поддержке борющихся сторон или противодействию им..."

И все-таки история с Луизианой не оправдала всех надежд Гамильтона. "Вмешательство провидения", ловко использованное дипломатией Джефферсона, предотвратило военное решение вопроса, а значит, - реставрацию прежней финансовой системы в полном объеме. Гамильтон мог утешаться лишь тем, что расходы на покупку новой территории затруднили режим экономии. Не мог он также не отметить тот знаменательный факт, что для достижения своего самого большого триумфа республиканцы вынуждены были воспользоваться плодами его, Гамильтона, первой большой победы: ведь оплата Луизианы осуществлялась 6-процентными государственными облигациями. Но больше всего его должно было удовлетворить конституционное оформление этой "сделки века".

"Конституция, - озабоченно писал Джефферсон Брикен-риджу 12 августа 1803 года, - не предусматривает нашего владения чужой территорией и еще меньше - включения иностранных территорий в наш союз". Поэтому он предложил принять специальную поправку к конституции, легализующую присоединение Луизианы. Тут же президент с удивлением обнаружил, что остался последним из буквалистов среди своих соратников. Мэдисон, Галлатин и другие дружно восстали против громоздкого проекта президента, стараясь убедить его в том, что такое право включено в конституционные правомочия конгресса заключать договоры с иностранными государствами. К чему затевать возню вокруг конституции и давать лишний повод федералистам для отсрочки или срыва ратификации договора?

Это был типичный пример излюбленного Гамильтоном расширенного толкования, с которым пурист в Джефферсоне не мог смириться. Принцип буквального толкования всегда был, как он сам говорил, "дыханием" его политической жизни. "Я бы скорее запросил расширения полномочий у народа, когда это необходимо, чем присваивать их с помощью расширенного толкования, что сделает нашу власть безграничной, - возражал он Николасу. - Вся наша безопасность основывается на наличии писаной конституции. Не будем превращать ее толкованием в клочок бумаги".

Но с пуристом уживался практик, который понимал, как опасно дразнить федералистов и нарушать единство своей партии. Поэтому, описав в одном абзаце печальную судьбу конституции в случае принятия точки зрения оппонентов, в следующем Джефферсон уже уступает им: "Если все же наши друзья окажутся другого мнения, я, разумеется, с удовольствием подчинюсь, веря, что здравый смысл нашей страны исправит зло толкования, когда оно будет вызывать дурные последствия".

На том и порешили. В своем послании конгрессу по поводу Луизианы Джефферсон обошел конституционную сторону дела молчанием. Федералисты попытались раздуть вопрос, но безуспешно. Расширение территории расширило и конституцию. Еще меньше сомнений у президента вызывал вопрос управления новой территорией. Ее население, в отличие от чистокровных англосаксов, представлялось Джефферсону явно недостойным американского самоуправления. Вместо "справедливой власти", "заимствованной из согласия управляемых", Луизиана получила режим военного губернаторства, контролируемого из Вашингтона. Коренные жители - индейцы подлежали беспощадному изгнанию.

* * *

Покупка Луизианы имела и непосредственные политические последствия. Она подняла престиж республиканской администрации на небывалую доселе высоту. Популярность меры была тем более неотразимой, что Галлатину удалось покрыть расходы на нее, не прибегая к новым налогам. Триумф республиканцев обернулся жестоким поражением федералистов. Такое расширение страны означало неминуемое сокращение удельного веса и политического влияния Новой Англии - последнего оплота федерализма. Покупка Луизианы совпала с другим тяжелым ударом. К лету 1804 года штаты ратифицировали двенадцатую поправку к конституции, предусматривавшую раздельное голосование за кандидатов в президенты и вице-президенты. В результате федералисты потеряли последний шанс на избрание своего президента путем повторения тупика 1800 года. Вдобавок начались импичменты федералистских судей. Тогда крайние федералисты и решились на отчаянную попытку отделения северо-восточных штатов от союза и создания Северной конфедерации.

Душой заговора стали конгрессмены из Новой Англии - Т. Пикеринг, У. Трейси, У. Плумер, Р. Грисвольд, С. Хант, главой - неуемный Пикеринг. "Народ северо-востока, - заявлял он, - не может примирить свои привычки, взгляды и интересы с таковыми на Юге и Западе. Последние начинают править с помощью железного прута". План действий, составленный к началу 1804 года, был предельно прост. В июне легислатура Массачусетса первой объявит о выходе из союза, за ней последуют Коннектикут и Нью - Гемпшир. Проект казался настолько рискованным, что большая часть влиятельных новоанглийских федералистов отпрянула от него, по-прежнему полагаясь на "большой кризис", вроде войны с Англией и "отрезвление" народа. Зато Пикеринг нашел поддержку у нью-йоркских федералистов, донельзя озлобленных засильем республиканцев в штате и готовых на все. Нью - Йорк был лакомым куском для заговорщиков, и завоевать его для них мог только один человек - Аарон Бэрр.

Аарон Бэрр
Аарон Бэрр

Его отношения с республиканскими лидерами были очень натянутыми, и они не собирались терпеть его на посту вице-президента дольше одного срока. Когда в начале 1804 года он обратился к Джефферсону с просьбой помочь ему стать губернатором Нью-Йорка, то получил вежливый, но недвусмысленный отказ. Тогда Бэрр решил порвать с республиканцами и присоединиться к заговору Пикеринга. В середине февраля нью-йоркские друзья Бэрра объявили о предстоящем выдвижении его кандидатуры на пост губернатора.

Для Гамильтона это был сигнал тревоги. 16 февраля на специальном совещании федералистов города он выступил с резкими возражениями против кандидатуры Бэрра. Как и четыре года назад, им двигала отнюдь не только личная вражда. Он отлично понимал всю опасность выдвижения Бэрра в тревожной обстановке оживших раскольнических настроений. Возможность возглавить отколовшийся Север толкнет Бэрра на все, предостерегал он федералистов, а, "находясь во главе Нью-Йорка, ни один человек не будет иметь больше шансов на успех в таком деле".

Гамильтон, если у него и оставались еще какие-нибудь честолюбивые планы, не связывал их с отделением и решительно выступал против него. Даже свое последнее предсмертное письмо он посвятил сдерживанию заговорщиков. "Расчленение нашей империи, - писал он Сэджвику, - будет явным принесением в жертву великих преимуществ без получения чего-либо взамен. Оно не излечит нашу подлинную болезнь - демократию, яд которой в случае расчленения будет только больше сосредоточен в каждой части и оттого более опасен".

Двойная угроза - выдвижение Бэрра и раскол - вызвала последний спазм политической активности Гамильтона. Некоторые из его отзывов просочились в газеты, в частности разговор с судьей Кентом, в котором он назвал вице-президента "опасным человеком, которому нельзя доверить бразды правления". Весной того года Нью-Йорк бурлил, сотрясаемый столкновениями двух гроссмейстеров партийной борьбы. Гамильтона поддерживали вернувшийся из Англии Р. Кинг, Г. Моррис и сын заклятого врага - сенатор Джон Квинси Адамс. Ему удалось предотвратить официальную поддержку кандидатуры Бэрра федералистами, но он не мог помешать большинству членов партии голосовать за него. 25 апреля на выборах в Нью - Йорке Бэрр получил 28 тысяч голосов штата против 35 тысяч, поданных за ставленника Клинтона. Это поражение сорвало все планы заговорщиков. Легислатуры федералистских штатов разошлись на каникулы, не приняв никаких мер.

Скорее всего, Бэрр проиграл бы и без вмешательства Гамильтона, но вполне понятно, почему все его бешенство обрушилось на человека, уже дважды преграждавшего ему путь к власти и, судя по всему, готового продолжать это делать и впредь. 18 июня Гамильтон получил послание вице-президента, содержащее вырезки из газет о его разговоре с судьей Кентом и требование объяснений. Гамильтон ответил довольно уклончиво, заключение, однако, было неожиданно резким: "Полагаюсь на то, что по зрелом размышлении вы увидите ситуацию в том же свете; если нет - я могу только сожалеть о случившемся и должен подчиниться последствиям". Последняя фраза была стандартным выражением готовности поднять перчатку, брошенную противником. Бэрр проявил еще большую готовность, и после соответствующего обмена любезностями дуэль была назначена.

Почему, несмотря на колебания, Гамильтон все же принял вызов? Кодекс дуэльной чести в США не был настолько строгим, чтобы Гамильтон не смог отказаться от поединка без большого ущерба для своей репутации. Кроме того, к концу жизни он пришел к твердому убеждению о несовместимости практики дуэлей с христианской моралью. К счастью, Гамильтон сам изложил свои мотивы в записке, написанной перед самой дуэлью: "Способность быть полезным в будущем, противясь злу или совершая добро в тех кризисах наших общественных дел, которые, видимо, произойдут, окажется неотделимой от подчинения общественным предрассудкам, и в частности - этому".

Снова, и в последний раз, ирония судьбы: Гамильтон рисковал жизнью для сохранения своей политической репутации, которая была нужна ему меньше, чем когда бы то ни было. Уже надломленный и истощенный человек, он все еще готовил себя для будущих кризисов и великих дел, по странной психологической инерции продолжая считать себя необходимым.

Но если на дуэльную площадку Гамильтона привело его прошлое, то исход дуэли предопределило его настоящее - вновь рожденное религиозное чувство. В той же предсмертной записке он писал: "Мои религиозные и моральные принципы решительно против практики дуэлей. Вынужденное пролитие крови человеческого существа в частном поединке, запрещенном законом, причинит мне боль". Накануне дуэли у него даже появляется чувство вины перед Бэрром за "крайне суровые" и "очень неблагоприятные" отзывы о нем. После долгих раздумий он решает: "Если господу будет угодно предоставить мне такую возможность, я выстрелю в сторону первый раз и, думаю, даже второй".

Трудно сказать, что здесь сказалось больше - благоприобретенное милосердие или просто паралич воли. Одно ясно: бессмертие души было для него в этот момент важнее, чем будущая земная слава и сама жизнь.

4 июля 1804 г., в годовщину независимости, ветераны войны - члены нью-йоркского филиала "Общества Цинцинат-та" собрались на традиционный праздничный обед. Председательствовал президент общества генерал Гамильтон. Слева от него за соседним столом сидел полковник Бэрр. "Странность их поведения была замечена всеми, - вспоминал художник Трамбелл, присутствовавший на обеде, - но мало кто подозревал о причине. Бэрр против обыкновения был молчалив, мрачен и угрюм, меж тем как Гамильтон с радостью предавался застольному веселью и даже спел старую военную песню".

Бэрр, до этого сидевший в мрачном оцепенении, при звуках песни поднял голову и, вперившись взглядом в Гамильтона, напряженно слушал, пока тот пел. Как и все ветераны, он хорошо знал эту. старую солдатскую песню, которую, по рассказам, пел генерал Вольф перед своим последним боем. Но сейчас давно знакомые слова вдруг поразили его:

Зачем, солдат, зачем 
Мы будем горевать? 
Зачем, скажи, солдат, 
Чье дело - умирать? 
Ворчснпе ни к nev.y служивым. 
Коль завтра враг пошлет на небесса - 
Исчезнет боль. А если будем живы. 
Спасут вино и женская краса. 

Вещая песня: одному из них было суждено скорое избавление от боли, а другому - долгие бесцельные скитания и единственное забвение - в женщинах и вине.

В следующий раз они встретились через неделю, ранним утром 11 июля, на крохотной лужайке, с трех сторон окруженной стеной из скал, а с четвертой - заканчивающейся лесистым обрывом, выходящим на Гудзон. Это были холмы Вихоукен - излюбленное место нью-йоркских дуэлянтов. В Нью-Йорке дуэли были запрещены законом, и этот заброшенный, удаленный от города уголок, куда добраться можно было только по реке, предоставлял идеальные условия для подобного джентльменского метода разрешения споров.

Противники разошлись на десять шагов, и Гамильтон последний раз огляделся вокруг. Было тихое солнечное утро. Впереди за зелеными макушками леса блестели под ласковыми лучами восходящего солнца воды Гудзона, за ним в утренней дымке проступали дома Нью - Йорка, в бездонной синеве неба парили птицы. Все дышало вечностью и покоем, все звало к жизни, но так ли хотел он жить?

Наверное, он думал о своем мальчике, три года назад упавшем на этом самом месте со свинцом в сердце. И о другом юноше с далекого Сен-Круа, которому все удавалось на заре жизни и который так много ждал от этого огромного, залитого солнцем мира.

Прозвучала команда. Гамильтон, замешкавшись, надел очки и смотрел, как Бэрр медленно наводит на него пистолет и нажимает курок. Падая, он непроизвольно рванул спуск, и пуля его срезала ветку старого кедра. Пуля Бэрра пробила ему печень и задела позвоночник. "Рана смертельна, доктор", - успел сказать он подбежавшему доктору Госаку и потерял сознание. Его переправили в дом Байярда на другом берегу Гудзона. Придя в себя, он послал за священником, но епископ Мур согласился прийти только после того, как умирающий заверил его, что вышел на дуэль с твердой решимостью не причинять Бэрру вреда и не таит против него зла. После причастия он был совершенно спокоен и успел проститься с женой и всеми детьми. На следующий день в два часа пополудни Гамильтон умер.

Федералистская Новая Англия и Нью-Йорк погрузились в траур. "Геркулес сражен среди незаконченных трудов, оставив мир кишащим монстрами", - писала одна из газет. Федералисты понимали: лидера, подобного Гамильтону, больше не будет. "В тех "кризисах" наших общественных дел, которые, видимо, произойдут, - писал Генри Адаме,- он должен был быть их Вашингтоном, и даже больше - их Бонапартом с добродетелями Вашингтона". Вся масса федералистов, мало считавшихся с его желаниями при жизни, оплакивала его смерть и устроила похороны, каких не удостаивался ни один уроженец Новой Англии.

Своей смертью Гамильтон второй раз завоевал Нью-Йорк. Первый раз - летом 1788 года - город в шумном праздничном шествии чествовал "Публия" - Гамильтона и новую конституцию; теперь по улицам мрачно ползла траурная процессия, в которой шли все магнаты города. Они прощались с героем своего класса.

Но благодарность буржуа редко затрагивает его карман. Гамильтон умер по уши в долгах, все имущество пошло с молотка, и ближайшие друзья смогли сохранить для осиротевшего семейства только загородный дом. На воспитание и образование детей почти ничего не осталось. Старшего сына Джона пришлось отдать учеником в контору торговца Хигинсона. Все вернулось на круги своя.

* * *

Выстрел Бэрра рассеял темные тучи над Нью - Йорком и Новой Англией, за скоплением которых с тревогой следил Джефферсон. Два его смертельных врага уничтожили друг друга, план раскола страны рухнул, влияние федералистов упало, как никогда, а его собственный авторитет поднялся на небывалую доселе высоту. Здоровье было еще настолько отменным, что Джефферсон всерьез опасался прожить больше, чем хотелось бы. Все говорило в пользу выдвижения его кандидатуры на второй срок, и президент без особых уговоров решает остаться в Белом доме на следующие четыре года. "Если мы сможем твердо удержать корабль государства на правильном курсе еше четыре года, - пишет он Джерри, - моя земная цель будет достигнута, и я буду свободен наслаждаться, как вы сейчас, семейными радостями, фермой и книгами".

Выборы 1804 года принесли ему невиданный со времен Вашингтона триумф. В паре с Клинтоном он получил 162 голоса выборщиков против 14, поданных за Ч. Пинкни и. Р. Кинга. Федералисты смогли удержать за собой только два штата - Делавэр и Коннектикут. Даже сердце федерализма - Массачусетс - стал республиканским, и ничто не могло порадовать Джефферсона больше: сбывались его мечты о республиканском союзе. Умеренный компромиссный курс оправдал себя.

Безмятежно начиналось второе правление Томаса Джефферсона. "Великая реформация" проведена, страна возвращена к республиканским принципам. Что оставалось делать в этих условиях "мудрому и бережливому правительству", кроме как сидеть сложа руки и наблюдать за расцветом страны? "Наш путь настолько ровен и спокоен, - не без гордости писал Джефферсон Дюпону, - что нам почти нечего предложить конгрессу. Если мы сможем удержать государство от пустой траты труда народа под предлогом заботы о нем, то он должен быть счастлив".

Процветание предвещает лишь одну серьезную проблему для государства - что делать с излишком средств, который вскоре появится? Галлатин обещает с 1808 года высвобождать ежегодно 3-4 миллиона долларов. Открывается простор для импровизации. "Освобождаемые таким образом средства, - заявил Джефферсон при втором вступлении в должность, - в мирное время могут быть использованы на улучшение навигации, дорог, искусства, мануфактур, образования и другие великие цели в каждом штате. Во время войны... они могут покрыть необходимые военные расходы без ущемления прав грядущих поколений бременем долгов прошлого. Война тогда будет лишь приостановкой полезных работ, а приход мира - возвращением к прогрессу усовершенствования".

Джефферсон предлагал создать постоянный федеральный фонд для нужд войны и мирного общественного развития, который правительство распределяло бы по штатам. Из пассивного созерцателя государство превращалось в активного участника и покровителя экономического и культурного развития. Истовый апологет государственного невмешательства шагнул дальше Гамильтона; его план государственного участия включал, помимо прочего, поощрение искусств и образования. Подхватив предложение президента, Галлатин к 1808 году подготовил план развития внутренних коммуникаций, в котором предусматривалось связать воедино все части страны сетью водных и наземных путей. По своим масштабам и возможным последствиям двадцатимиллионный план Гал-латина стоит в одном ряду с планом Гамильтона, изложенным в знаменитом "докладе о мануфактурах", и дополняет его, образуя единую программу развития национальных ресурсов. Вернее, мог бы дополнить, ибо, как и тот, не был осуществлен. Война с Англией 1812 года и порожденные ею трудности заставили положить его под сукно, а развитие железнодорожного транспорта похоронило окончательно.

Но республиканская эйфория продлилась недолго. Бывший вице-президент Бэрр, оказавшись не у дел и безо всяких надежд на продолжение политической карьеры, затеял новую гигантскую авантюру - отколоть от союза западные штаты, с тем, чтобы самому стать во главе западной конфедерации. За по-мошью деньгами и оружием он обратился к Англии, а живую силу для осуществления своих планов стал искать среди любителей приключений всех мастей на Западе, прельщая их захватом новых земель на севере Мексики и другой добычей. Получив отказ англичан, Бэрр предложил такой же проект другому противнику США - Испании, умолчав, естественно, о его второй части - захвате испанских владений. Но даже отсутствие испанской поддержки не остановило Бэрра, который продолжал готовить заговор и вербовать сторонников, страстно уверяя их в близкой помощи из-за рубежа и правоте начатого дела.

Одновременно в силу какой-то параноидальной особенности своей психики он сам распускал слухи о готовящемся заговоре и его конечной цели - "захватить Вашингтон, убить Джефферсона, а труп его выбросить в Потомак". Он как-то раз даже предупредил самого Джефферсона, очередной раз отказавшего ему в должности, что сможет "причинить ему много вреда". Когда президент получил соответствующие подтверждения от предавших Бэрра генералов У. Итона и Дж. Вилкин-сона (губернатора Луизианы), он решил действовать: 27 ноября 1806 г. была объявлена президентская прокламация о заговоре, а сам его организатор вместе с кучкой сторонников вскоре был арестован и предан суду в Ричмонде. Джефферсон, не дожидаясь приговора, публично поспешил объявить его виновным в измене, но доказать его виновность оказалось не так просто. Самообладание и изворотливость, проявленные на суде самим Бэрром, сумевшим представить себя жертвой политической мести президента, мастерская поддержка его федеральным судьей, давним противником президента Джоном Маршаллом, наконец, сама фантастичность заговора, не укладывавшаяся в головах обывателей, - все это сделало возможным его оправдание.

Усилия Джефферсона, вплоть до попытки незаконного вмешательства в судебный процесс, были напрасны. Аарон Бэрр вскоре покинул страну, пообещав "вскоре вернуться, только во главе пятидесятитысячного войска"" но вернулся лишь много лет спустя - одиноким, старым и забытым на родине человеком.

Новый тур наполеоновских войн привел к крайней поляризации противоборствующих сил в Европе: Трафальгар утвердил английское господство на море, а Аустерлиц сделал Наполеона властелином на европейском континенте. Титаны готовились к смертельной схватке и подчиняли своим целям все, включая права нейтралов. Англичане довели захват моряков с американских судов до тысячи человек в год. Эту обиду еще можно было терпеть, пока процветала прибыльная нейтральная торговля. Но когда летом 1805 года Англия запретила Соединенным Штатам реэкспортную торговлю между колониями и Европой, составлявшую около половины объема всей торговли США, и арестовала десятки американских судов, все торговое побережье от Норфолка до Бостона всколыхнулось и потребовало ответных мер.

Вскоре конгресс уже обсуждал план бойкота английского импорта на случай провала переговоров, которые вел Монро в Лондоне относительно отмены ограничений. Однако договор, который смог заключить Монро, настолько напоминал бесславный "договор Джея", что Джефферсон даже не решился представить его конгрессу. В довершение ко всему в ноябре 1806 года император французов берлинским декретом объявял континентальную блокаду Англии и ее колоний. В ответ английский кабинет установил блокаду портов Франции и союзных с ней государств. Отныне вся американская торговля с Европой должна была идти через Англию. Соединенные Штаты опять оказались стиснутыми между двумя колоссами, но блокада со стороны Англии была гораздо более ощутимой. Отношения между двумя странами особенно обострились в результате инцидента с американским военным судном "Чезапик". После того, как его капитан отказался выдать трех английских дезертиров, "Чезапик" был неожиданно обстрелян фрегатом королевского флота "Леопардом". Этот скандал поставил США и Англию на грань войны, а новые переговоры заходили в тупик из-за надменного упрямства англичан.

Тяжелое положение, в котором оказались США, заставляло американское правительство искать поддержки России - единственной из великих держав, настроенной благожелательно по отношению к США. "Я убежден, - писал Джефферсон в июле 1807 года редактору филадельфийской "Азроры", - что из всех стран Россия наиболее дружественна нам... и больше других заслуживает расположения".

В свою очередь, для России, особенно после тильзитского мира 1807 года, лишившего ее прямого выхода на британский рынок, сближение с США представлялось удобным способом найти хотя бы частичную замену торговле с Англией и, что не менее важно, усилить позиции заокеанской республики как потенциального противника Англии. "Я стремлюсь иметь в США соперника Англии", - инструктировал Александр I своих дипломатов.

Почва для такого сближения была подготовлена всем ходом развития торговых и культурных связей между двумя странами, включая и установившийся с 1804 года личный контакт между Джефферсоном и Александром I, в котором президент-республиканец хотел видеть приверженца просвещения. Поэтому, когда американская сторона в августе 1807 года через своего посланника в Лондоне Дж. Монро заявила о своем стремлении установить дипломатические отношения с Россией, русское правительство не замедлило ответить принципиальным согласием. В июне 1808 года был подписан указ императора Александра об учреждении консульств в Филадельфии и Бостоне. Придавая большое значение развитию отношений с Россией, Джефферсон решил направить полномочным посланником в Санкт-Петербург своего давнего доверенного друга Уильяма Шорта. Начинался новый этап русско-американских отношений, у истоков которого стоял третий президент США.

Но укрепление отношений с Россией не освобождало Джефферсона от тяжелого выбора в отношениях с Англией и Францией: война с одним из "тиранов", подчинение двойному диктату или прекращение торговли с ними по принципу: "чума на оба ваши дома". Президент выбрал эмбарго - полное прекращение всей внешней торговли. Оно могло помочь избежать войны и спасти национальную честь. Джефферсон давно уверовал во всесилие мирного торгового давления, и эмбарго стало для него не просто печальной необходимостью, а великим экспериментом в поисках философского камня - "мирного заменителя войны". "Я придаю огромное значение полному развертыванию этого эксперимента для проверки того, насколько эффективным оружием может быть эмбарго как в этом случае, так и в будущем".

Расчет был двойной - "предохранять нашу собственность и моряков от захвата и морить голодом страны-обидчики", пока они не откажутся от своих притеснений. Схема, казалось бы беспроигрышная, на поверку оказалась насквозь идеалистической, ибо Джефферсон переоценивал не только значение американской торговли для Европы, но и покорность своего народа, его способность к жертвам во имя национальных целей. Просчет, естественный для истинного патриота-республиканца, был тем более понятен, что за семь лет правления президент успел твердо уверовать в непререкаемость своего авторитета и единодушие народа. Он не удосужился ни разъяснить народу необходимость этих жертв, ни привести мотивы своих действий конгрессу. Даже кабинет узнал о решении лишь за день до его объявления и не выказал большого энтузиазма. Практичный Галлатин сразу разглядел огромную трудность всего предприятия. "Со всех точек зрения - учитывая лишения и человеческие страдания, государственные доходы, воздействие на противников, внутреннее политическое положение и т. п., - заявил он, - я предпочитаю войну постоянному эмбарго. Государственные запреты всегда приносят больше зла, чем предполагалось..." Тем не менее через несколько дней, 22 декабря 1807 г., без всякого обсуждения в конгрессе эмбарго стало законом.

Значение происшедшего стало вырисовываться очень скоро. Остановить стомиллионный ежегодный экспорт страны без серьезнейших последствий было невозможно. Тяжелее всего они сказались на торговых штатах Новой Англии, особенно Массачусетсе, на долю которого приходилась треть всей торговли и тоннажа страны. Для этих краев эмбарго стало всеобщим бедствием, но если торговцев оно лишало барышей, то у трудового люда - моряков, рыбаков, рабочих портов и верфей - отнимало последний кусок хлеба. "50-60 тысяч моряков и многие тысячи других людей, всецело зависящих от торговли, - гремел в сенате новоиспеченный народный защитник Т. Пикеринг, - не станут покорно голодать ради глупости нашего правительства, осуществляющего эксперимент, бесполезность которого очевидна всем, в ком есть здравый смысл". Если даже война за независимость не могла заставить американцев забыть о собственном кармане, то этого тем более нельзя было ожидать от такой малопонятной меры, как эмбарго. "Поскольку народ сбит с толку сложностью проблемы, королевскими указами, декретами, эмбарго и ему не хватает единой и ясной цели, которая смогла бы разбудить патриотизм, - рассуждал Галлатин в письме президенту, - в некоторых районах властвует эгоизм, и народ здесь целиком настроен против этого закона".

Нарушения начались с первых же дней. Часть судов сумела выйти из портов без разрешения властей. Многие торговцы прибегли к более безопасному приему: поскольку каботажное торговое плавание поначалу не ограничивалось, ничто не мешало находчивым капитанам "попасть в шторм", "заблудиться" и оказаться где-нибудь в Вест-Индии или Новой Скотий, а то и просто повстречаться в открытом море с английскими судами и спокойно переправить на них свой груз. Еще более уязвимым местом стала северная граница с Канадой, через которую хлынул поток запрещенной торговли.

Для успеха эмбарго необходимо было закрыть морскую и сухопутную границу - недостаток патриотизма приходилось восполнять принуждением. Особенно трудную проблему представляло каботажное плавание. Оно обеспечивало междуштатную торговлю, и его запрет обрек бы десятки тысяч людей на голод. А как отделить контрабанду от внутренней торговли, если и та и другая имели дело преимущественно с продовольствием?

В апреле 1808 года президент ввел жесткий надзор над каботажной торговлей. Контролировались погрузка и выгрузка, маршрут судов, которым разрешалось плавание. Заход в порты, примыкающие к границам, мог разрешить только сам президент. Таможенные чиновники имели право задерживать любое подозрительное судно до решения президента. Нарушителей ожидал штраф в размере стоимости судна и груза. Дополнительный заслон в море выставлял военно-морской флот.

Чтобы предотвратить нелегальный экспорт продовольствия, прежде всего муки, Джефферсон уполномочил губернаторов выдавать специальные лицензии-заказы на ее доставку. Но и это не помогло. Некоторые губернаторы, особенно Дж. Салливан из Массачусетса, раздавали заветные лицензии щедрой рукой, не желая портить отношения с торговцами. В ответ на требование президента прекратить раздачу Салливан сослался на опасность хлебных бунтов и волнений. Скоро Джефферсон с присущей ему обстоятельностью уже рассчитывал продовольственный паек для жителей Массачусетса. "Я не хочу лишать хлеба и еды ни одного гражданина штатов, - писал он в мае, - но считаю торговлю для прибыли пустым делом, если она угрожает цели эмбарго".

Коль скоро даже на побережье таможня и флот не могли полностью сдержать напор нарушителей, на северной границе дело обстояло еще хуже. В апреле обстановка на озере Чэмплейн настолько обострилась, что Джефферсон в специальной прокламации объявил, что район находится в состоянии бунта, и использовал ополчение против контрабандистов. Мера оказалась явно непопулярной и малоэффективной. Население кляло "военный деспотизм" администрации, и даже республиканские суды отказывались предъявлять обвинения нарушителям.

Джефферсон поступил точно так же, как Вашингтон с "бунтом из-за виски" и Адамс с бунтом Фрайса, - но то были лишь единичные локальные очаги недовольства. Сейчас же волнения вспыхивали постоянно по всей линии северной границы. Беспорядки на Чэмплейн еще не были подавлены, когда участились стычки в Освего, на берегу озера Онтарио. На этот раз президент решил прибегнуть к использованию регулярных войск. Губернатор Нью-Йорка Д. Томпкинс попробовал было усомниться в серьезности обстановки, но был тут же одернут президентом, который категорически заявил: "Я считаю, что подавить эти наглые действия и дать нарушителям почувствовать последствия вооруженного сопротивления закону будет настолько важным примером, что следует не щадить сил для достижения этой цели".

Знакомые, гамильтоновские слова. Они, правда, гораздо менее известны, чем те, сказанные о другом бунте - восстании Шейса: "Пусть берут в руки оружие. Противоядие - предоставить им все факты. Просвещайте и информируйте массы народа. Докажите им, что в их интересах сохранять мир и порядок, и они сохранят его". Впервые в истории США в Освего без всякой прокламации, в нарушение закона против нарушителей были брошены регулярные части. Не полагаясь более на ополчение, Джефферсон добился от конгресса увеличения регулярной армии вдвое. Федералисты язвили, что шеститысяч солдат маловато для защиты от Англии, но вполне достаточно для войны с собственными гражданами.

К осени президент уже был готов использовать армию для усмирения бунтовщиков без всяких формальностей. Он словно брал реванш за свое вирджинское губернаторство, являя собой саму решительность. Военному министру президент наказывал "быть наготове броситься туда, где возникает противодействие, чтобы подавить его в зародыше". Самоуверенность, доктринерская увлеченность идеей эмбарго усыпляли его обычную чувствительность к настроениям народа. Он не верит в серьезность оппозиции и призывает конгресс принять "любые меры для достижения этой цели". Прочь все конституционные тонкости! После ожесточенной перепалки в январе 1809 года конгресс принял закон, разрешающий президенту использовать регулярные части в целях соблюдения эмбарго по своему усмотрению - уникальный в американской истории случай расширения военных полномочий президента в мирное время! Тем более уникальный для убежденного противника сильного государства, каким слыл Джефферсон. Поистине "его боязнь власти", как признает Д. Мэлон, "убывала по мере пользования ею". Во избежание войны с Европой Джефферсон был готов пойти войной на собственный народ, решившись, по словам одного из американских историков, на, "видимо, самое массированное нарушение прав собственности в американской истории". И все это для того, "чтобы нынешний эксперимент прошел через такие полноценные испытания, дабы в будущем наши законодатели знали наверняка, насколько можно на него рассчитывать".

Англия и Франция и не думали становиться на колени; исходя из американского опыта "ограниченной войны", Джефферсон явно недооценил стойкость англичан в тотальном европейеком конфликте. Зато Новая Англия оказалась на грани восстания. Первая годовщина эмбарго - 22 декабря 1808 г. - зловеще отмечалась там как день всеобщего траура: под погребальный звон колоколов по улицам шли процессии матросов, рыбаков, портовых рабочих с крепом на рукавах и воинственными лозунгами в руках. Джон Квинси Адамс предупреждал, что продолжение эмбарго приведет к гражданской войне.

В выборах 1808 года федерализм восстал из пепла и победил в четырех штатах Новой Англии. Испуганные местные республиканцы дрогнули и тоже поспешили встать в оппозицию президенту. Партийная дисциплина рухнула, и в начале февраля конгресс отменил эмбарго так же стремительно, как и принял. Джефферсон даже не успел собраться с силами. "Я считал, что конгресс твердо решил продлить эмбарго.., - жаловался он Дюпону, - но на прошлой неделе произошла стремительная и необъяснимая революция во мнениях, в основном среди конгрессменов Новой Англии и Нью - Йорка, и они в панике проголосовали за отмену эмбарго с 4 марта".

Правление, начатое столь успешно, заканчивалось расколом партии, всеобщим недовольством и крахом смелых планов самого президента. Финал был безнадежно испорчен. Но, к счастью, в жизни еще оставались "семья, книги и ферма", поэтому глубокое разочарование смягчалось чувством долгожданного раскрепощения. "Никогда еще узник, освобожденный от цепей, не ощущал такого облегчения, как я, сбрасывая оковы власти", - писал Джефферсон Дюпону. На этот раз он говорил вполне искренне. Политик в последний раз уступал место плантатору и философу. Джефферсон навсегда возвращался в Монтичелло.

предыдущая главасодержаниеследующая глава








© USA-HISTORY.RU, 2001-2020
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна:
http://usa-history.ru/ 'История США'

Рейтинг@Mail.ru