НОВОСТИ   БИБЛИОТЕКА   ИСТОРИЯ    КАРТЫ США    КАРТА САЙТА   О САЙТЕ  










предыдущая главасодержаниеследующая глава

Ребенок, шатаясь начинает ходить


Ростислав Аркадьевич Небольсин с сыном Аркадием
Ростислав Аркадьевич Небольсин с сыном Аркадием

- Вы читали в "Нью-Йорк таймс"? Не так давно? Заметка о русской мафии? Это же позор! Ужас! Позор всем русским! Убийства, грабежи, преступные кланы... Конечно, не стоит идеализировать первую эмиграцию. Много было вещей не слишком похвальных... Но преступники среди нас? Никогда! Ни одного! Ни один русский не сел в тюрьму. Ни за жульничество, ни за кражу,- пылко говорит Ростислав Аркадьевич Небольсин. И трудно поверить в эти минуты, что ему девяносто лет. Плотный, невысокого роста, точные, энергичные движения. Фарфорово-голубые глаза живо обводят сидящих за столом. А за столом - его сын Аркадий, внук Михаил Хлебников и я, приглашенная на чаепитие и общий разговор о судьбах первой эмиграции.

- Папа, подожди,- вступает в разговор его сын Аркадий.- Может, русские друг друга и обжуливали, мы не знаем, но не публику, не американцев, не французов. Вот этого не было.

- Что ты мне говоришь! Вообще не было ни одного случая, тем более тюрьмы - ни в Париже, ни в Нью-Йорке. В Париже до войны всегда говорили: если вы забыли в такси какую-то вещь и таксист русский, не волнуйтесь, вас всегда разыщут и все вернут. Вот какая была за русскими слава! А теперь? Невозможно слушать, что там творится на... как называется это место в Бруклине? На Брайтон Бич.

- У первой эмиграции было большое чувство собственного достоинства, да, папа? Вторая - это другое. Это бывшие советские люди со всеми бывшими советскими характеристиками. Они пережили нравственные муки второй мировой войны и, когда приехали в Америку, должны были доказывать, какие они лояльные и замечательные. Нас это не интересует. Ни отцу, ни мне, нам совершенно не интересно доказывать, какие мы хорошие американцы. Мы живем в свободной стране, что нам ей доказывать?

- Мне кажется, со второй волной вообще все сложно,- это говорю уже я.- Многие люди приехали очень молодыми, без толкового образования, многие, те, кто не предатели, были в плену, боялись возвращаться домой...

- Теперь ваше правительство и с третьей, и со второй волной хочет примириться, у нас такое впечатление.

- А я бы хотел сформулировать то, что говорят мой дедушка и дяди.- Это уже голос третьего поколения, это внук Ростислава Аркадьевича Миша, так же, как и его приятель Коля Трубецкой, активно налаживающий культурные контакты первой эмиграции с Советским Союзом...- Ребенок, который, шатаясь, начинает ходить,- вот что такое наши отношения на сегодня. Но большинство первой эмиграции все же ждет официального слова с советской стороны.

- Какого именно, Миша? - спрашиваю я, не совсем понимая, что он имеет в виду.

- Кто-то, академик Лихачев или такой же замечательный человек, как он, или представители высшей власти должны что-то сказать эмиграции.

- Но что?

- Надо провозгласить, что наступило время примирения и общего прощения, это очень просто,- говорит Аркадий.- У вас там в газетах рассказывают сейчас обо всяких прошлых ужасах и как бы просят у народа прощения. Если мы кого-то обидели, от нас тоже требуется покаяние.

- Кроме того,- добавляет Миша, надо учитывать, что у старшего поколения - и в России, и в эмиграции - существуют свои предрассудки. А предрассудки не основа для понимания.

- Все проще, Миша,- поправляет племянника Аркадий,- блаженны миротворцы, вот и все! Пора сделать жест примирения, а не сводить старые счеты. В России перестройка, происходят огромные сдвиги. Уже почти не осталось людей, которые совершили гнусные, ужасные преступления, эти люди давно скончались...

- Ну, это вы идеализируете, Аркадий,- невольно возразила я.- В нашей стране еще полно таких людей, доживают себе спокойно.

- А если их убедить, перевоспитать? - с надеждой спрашивает Аркадий.- Нет? Вы говорите, это трудно?

Я улыбаюсь наивности его слов. Миша замечает мою улыбку и тут же собирается мне возразить. Мише лет тридцать, он высок, строен, плечист, темноволос, очень энергичен. Работает в Колумбийском университете, бывает в Москве. Он считает себя - и не без оснований - человеком осведомленным, и эмоции деда и дяди все время старается перевести на язык точных формулировок.

- И все же очень важно,- отвечает Миша на мою улыбку,- чтобы те, кто виновны перед народом, осознали свою вину и покаялись.

- Пока, к сожалению, никто не кается,- говорю я.- Что-то я об этом не слышу. А если каются, то хорошие люди. Убежденные сталинисты своих позиций не уступают.

- Ну пусть хоть некоторые!

- Я согласен,- вступает Аркадий,- я знаю много хороших людей в Советском Союзе, но не встречал человека, который вдруг стал бы мне каяться...

- Вы отвлеклись. Я хотел бы сказать об эмиграции,- перебивает Ростислав Аркадьевич.- Я думаю, эмиграция должна сейчас руководствоваться четырьмя принципами. Первый: примирение с Советским Союзом, доброта, честность. Бесчестие было так неизмеримо велико! Возвращение к нашей общей чести выражается гласностью. Гласность на нашей Родине - это самая важная вещь! Она дает возможность завоевывать наш общий принцип чести.

Второе, на мой взгляд, это религия. Мне кажется, православие во многом спасло Россию. И это тоже нужно признать. И верующим следует молиться за мучеников. Все уморенные люди - это мученики, святые, угодники, если хотите...

Мне хочется перебить его и рассказать о ведущихся у нас горячих спорах о том, кого считать жертвами, а кого - палачами, всех ли вместе признавать мучениками, всем ли ставить памятники, но крупный инженер, изобретатель Ростислав Аркадьевич говорит четко, продуманно, видимо, это давно выношенные мысли. И я не решаюсь его перебить.

Небольсин-старший как будто угадал мои сомнения:

- Может быть, я говорю слишком широко, но правильно: это единственное, что нынешнее поколение - и в эмиграции, и дома - может дать погибшим страдальцам. Можно сказать еще шире - надо помнить о мучениках не только в плане религиозном. Главное - помнить!

Третий принцип: надо дать уважение экологии. Россия умирает в грязи. Это же ужасно, что мне рассказывают со всех сторон! Говорят, уже нельзя пить воду в Петербурге. Или проблемы Ладожского озера, мы читали в "Литературной газете", проблемы Байкала.

И четвертое: всячески содействовать миру и согласию с другими странами. Этот принцип очень хорошо проводит Горбачев, и это важно и нужно признать. Знаете, именно это побудило меня поменять позиции. Я одним из первых в эмиграции сказал: "Перемены есть! Теперь нужно помогать, а не сидеть и ждать, чтобы все само собой поправилось, без нашего участия. Нужно быть оптимистами!"

- Пессимисты, к сожалению, лентяи,- вставил Аркадий.- Нетрудно ничего не делать, так можно сто лет ждать, пока страна сама образуется. Можно и двести.

Миша засмеялся.

- Не смейся, Миша, я серьезно говорю. В конце концов так легко критиковать... А если люди протягивают нам руки, и много хороших людей в России нуждается в помощи. Первая эмиграция всегда всем помогала, тем же детям по всему миру, той же второй волне, которая голодала. Им собирали одежду, посылали деньги. Сейчас есть много людей в Советском Союзе, которые проводят гуманизм. Им тоже нужно помочь. Когда академик Лихачев и митрополит Питирим выступают публично, как мне рассказывали, и говорят, что страна должна питаться гуманистическими ценностями, как можно нам их не поддержать?

- Я не смеюсь, ты просто смешно сказал. Я согласен, мы должны принимать участие. Но пока большинство эмиграции сидит и ждет с большим интересом.

- А может быть, кроме пессимизма тут есть и цинизм? - спрашиваю я.

- Нет,- обиделся Аркадий,- я говорю о хороших, нравственных пессимистах, это милые люди, семейные, всем помогают: и своим, и другим, и чужим... Это хорошие люди, но в них засело: давайте подождем, давайте ничего не делать, может, это все блажь, может, все это скоро кончится.

- Вот почему важно помочь тем, кто "сидит на заборе" и наблюдает,- говорит Миша.- Тем более что среди поколения моего деда и дяди есть много крупных специалистов, они преуспели в своих профессиях, они могут помочь России. Очень жаль, что не все люди на это готовы. Наша семья одна из первых ищет способ реалистично помочь. А многие ждут благословения от Советского правительства, ждут, чтобы было что-то сказано о той трагедии, которая произошла.

- У нас не слишком много оптимистов, таких, как я,- это Аркадий,- которые считают, что Горбачев ведет себя почти безошибочно. Речь его в ООН была безошибочной. Пессимисты хотят быстрых перемен, а быстро невозможно, нужно дать время стране поворачивать плавно.

- Многих волнует,- вступает Миша Хлебников,- что страна не сможет перенести катастрофическую эпоху: после всех войн, репрессий, экономических трудностей... Одна надежда на то, что ваша элита, бюрократия научится не держаться за свои привилегии, как мы научились не держаться за свои...

Тут все мы дружно смеемся, дед, Ростислав Аркадьевич Небольсин, особенно:

- Что ты, Миша, нас никто не спрашивал, нас научили!

- Да, нас научили, в результате мы живем в Америке. В Америке хорошая демократия, но все равно не всем подходит. Как написал один русский поэт, поклонник Константина Леонтьева: "Прославил я братство неравенства и свободы"... Знаете ли, это все открытые вопросы...- говорит Аркадий.

- А кого из русских философов в эмиграции вы знали? - спрашиваю я, раз уж речь зашла о Леонтьеве.

- Федотова, слышали вы это имя?..- тут же, без всякой паузы отвечает Ростислав Аркадьевич.

- Конечно, у нас его уже публикуют в "Новом мире".

- Не может быть, какая радость! - восклицает Аркадий.- Он был другом моего отца.

- Мне трудно назвать наши отношения дружбой. Я его просто обожал. У него был такой великолепный ум, он был такой ясный. Ясность - вот что в нем было главное. И все, что он говорил, было так изящно.

- Я его тоже помню,- говорит Аркадий.- Во время войны он читал лекции. На лекции сидели папа, мама, князь Гагарин и княгиня, не очень много людей. Сергей Николаевич Гагарин был тогда главой нью-йоркской колонии, ее сердцем. Такого объединяющего всех человека сейчас больше нет. Гагарин представлял самые лучшие характеристики русской эмиграции. Он был очень скромный человек. И очень артистичный. Прекрасно играл, замечательно пел. В его бедной квартире висел подлинный Караваджо, он нашел его где-то на барахолке. Он всем помогал.

И тут наш разговор переключается на историю первой русской эмиграции и ее жизнь в Нью-Йорке.

- А каковы, по-вашему, эти лучшие характеристики? - спрашиваю я. И все трое - отец, сын и внук - на минуту задумываются и начинают перечислять.

- Прежде всего - гостеприимство и щедрость,- говорит Аркадий. Дед и племянник согласно кивают.- И моя семья, и брат моей матери Иван Лаврентьевич Пущин принимали в своих домах всех гостей, особенно безработных. Иногда эти нахлебники оставались в доме и жили неделями... И во всех этих людях была легкость в самом хорошем смысле этого слова. Эти люди никогда не навязывали своего мнения даже нам, детям. Я бы сказал, это были немножко детские люди в смысле своей открытости, и мы, подрастая, рассказывали им свои сокровенные мысли и теории, и они всегда слушали и терпели даже наш вздор. Это легкость не в смысле фривольности, нет... Это душевная щедрость, которой так не хватает сейчас русскому народу. В широком смысле щедрость. Не думать о том, кому отомстить, кого наказать, с кем выиграть спор в газете... Сейчас нужно думать более новозаветно, а не ветхозаветно.

Почему Россия столько страдала? На это у меня есть один возможный ответ. Потому что, когда придет решительный момент, именно она покажет пример прощения добротой. Стремление к миру у Горбачева - это первый шаг, доброе поведение Советского Союза на международной арене. Разве нет?.. Все мы что-то потеряли. Папа потерял отца в начале революции, еще в марте 1917 года. Многие из поколения моих родителей потеряли отцов и родственников. И все равно пушкинская легкость в их детях осталась. Например, семья Кантакузиных, моей тети, урожденной Нарышкиной. Все ее братья погибли в самом начале революции, и тоже при зверских условиях. Она уехала с мужем, князем Кантакузиным. Средств не было, они держали пансион. Многие из их гостей не платили. Они оба тяжело трудились физически, тетя сама мыла, готовила, убирала, даже в восемьдесят лет ей приходилось тяжело и много работать. Я часто навещал их в Швейцарии и наблюдал, с какой легкостью они переносили свое положение. Они всегда смеялись, вечно рассказывали смешные анекдоты, весело мыли посуду. Они никогда не проклинали судьбу и не ворчали. Они жили так, как будто у них были крылья, как будто их вела какая-то внутренняя сила. И была в них огромная любовь к России, к русской культуре, была религиозность такая, о которой писал мой дядя философ Николай Арсеньев. Кстати, его тоже надо у вас издать. Но это была совсем не строгая религиозность…

Монолог Аркадия перебивает племянник Миша:

- Знаете, я могу отметить, что в этом поколении не было фанатизма. Они не старались кого-то поучать: делайте то-то и то-то. Сейчас у нас в эмиграции все всех учат...

- Знали бы вы, как у нас дома все всех учат,- засмеялась я.

- К сожалению, даже в моем поколении стали больше поучать,- сказал Аркадий.- Просто не могут удержаться. Вообще, жизнь в Нью-Йорке стала как-то тяжелей, хотя все стали богаче, чем были люди тогда. Тогда русские были беднее, но гораздо, как бы сказать, цивилизованнее... Они тихонько жили, тихонько ходили...

- Скромное, очень скромное поколение,- подтверждает Миша.

- Сейчас в нашей среде тоже много поучают друг друга, а мои родители, они нас не заставляли: учитесь, ходите в церковь! Знаете, как это было у Чехова, которого лупили по голове... Сколько веков во всем обвиняли русское дворянство, правда, папа? Но у лучших его людей была та легкость, которой нет ни во второй, ни в третьей волне. Мне неинтересно касаться того, как издевались над дворянской интеллигенцией советские писатели в 20-30-е годы. Нет, я вспоминаю о том, что писали о ней до революции. Тот же Толстой, Тургенев, Чехов. Все ругали дворян! Возьмем того же нашего бедного Федотова. Его отец был генерал. Федотов ужасно стыдился этого. Это вообще какой-то скандал, отец - царский генерал. Как ужасно! Потому что в русской литературе генерал всегда дурак, если он не Кутузов. Это зверь и болван! Конечно, я понимаю, это фрондизм русской литературы XIX века, но это было распространенное общественное мнение. А наш Федотов в молодости был социалистом. Но потом он подружился с Гагариным, с Трубецкими, с моим отцом, со священником Мусиным-Пушкиным и его матушкой и говорил к старости, что совершенно переменил свой взгляд на русскую аристократию. Она вовсе не вся такая плохая. Он встретил людей, которые не играли своим саном или титулом. Это в нашем кругу не полагалось, это был верх дурного тона.

- Знаете, а мне приходилось сталкиваться с другой точкой зрения. Многие эмигранты из Китая, из Харбина, например, недолюбливали, да и сейчас не жалуют русскую аристократию, живущую в Нью-Йорке.

- Нет-нет, я же не обо всей эмиграции говорю, были в Нью-Йорке князья, которые спекулировали своими титулами, конечно, были! Таких людей немало. Но в нашем узком кругу это было не принято. И это очень важный момент. Не только для поведения эмиграции - для объяснения того, из каких элементов складывалось русское общество до революции.

- Аркадий, трюизм простой,- говорит Ростислав Аркадьевич.- Зачем загадки? Это была инерция хорошего поведения, хороших идеалов - долг, честь... Все это в лучших представителях эмиграции было живо, и это перенеслось на много лет. Это живо и до сих пор... до некоторой степени. Вторая и третья волна не имели уже этого стойкого основания.

- Папа, зачем ты так широко обобщаешь! Я встречал в Советском Союзе Лихачева, Сергея Аверинцева, многих других... В лучших людях живы эти идеалы. Знаете, даже Кастаки, этот знаменитый коллекционер. Он меня тоже поразил. Он мне сказал, когда был в Нью-Йорке, что принадлежит к русскому православию. Я очень удивился, а он ответил: самые добрые люди на свете - это русские... Кстати, еще одна характеристика. Самопожертвование. Люди, у которых почти не было денег, основывали фонды. Детский фонд, Богословский, который много помогал и помогает русской церкви, особенно на Аляске, платит семинаристам стипендии. Они там в ужасном положении. Самопожертвование наших родителей и скромность - вот на чем мы воспитывались!

В тот вечер, первый вечер у Небольсиных, мы еще долго пили чай из чашек старого фарфора, на столе возле дивана, где я сидела, стояли две фотографии в рамках: портреты Николая II и всей царской семьи. На стене напротив висел портрет покойной жены Ростислава Аркадьевича, Екатерины Лаврентьевны, урожденной Пущиной. Мы пили чай и все время возвращались к одной теме - к переменам в нашей стране. Да, царские фотографии и живейший интерес к перестройке, желание активно помочь - все это рядом. Одно не противоречит другому, особенно если жизнь прожита длинная, такая, как у Ростислава Аркадьевича. Девяносто лет... И при этом быстрота реакции, ясность мысли, которую он сам так ценил у своего друга Федотова, породистое, красивое лицо, хотя кое-кто из наших ретивых журналистов уже успел бодро описать его морщины и "тусклую сорокасвечовую" лампочку, которая освещает его "безжизненное" лицо, и "незамысловатый" абажур. "И лампочка у нас сто пятьдесят свечей, и абажур старинный,- огорчался Ростислав Аркадьевич.- И разве я виноват, что я старый?"

Не знаю... У каждого свое видение людей. Я не заметила его морщин, я увидела яркие голубые глаза, они с радостной, детской доверчивостью очень умного человека, сознающего свою силу, смотрели на меня, когда наши мнения совпадали. И это он, самый молодой из нас, бегал ставить на кухню чайник, и снова подогревал его, и снова заваривал чай. И это он в конце вечера снова убежал куда-то и быстро вернулся с небольшим графином в руках, потом принес рюмки:

- Давайте выпьем водочки за нашу бедную измученную Россию!

Мы выпили.

- Может быть, хотите супу? Горохового, с ветчиной, сам варил,- предложил Ростислав Аркадьевич, и это после торжественного чая с торжественным, вкусным печеньем.- Закусить, а что? Я люблю суп.

- Мой дедушка,- сказал Миша, откровенно любуясь дедом,- крупнейший специалист по очистке воды. У него была своя фирма с филиалами в тридцати странах, вы не знаете об этом? Дед передает свой архив Советскому Союзу. Дарит.

- Оставь, Миша, я еще ничего не сделал для России. Все впереди, только времени у меня в запасе мало, два-три года активности, этого у вас не понимают. Я так и наброшусь на свой родимый Петербург, когда приеду, чтобы очистить там воду! Ну давайте еще по одной, за Россию...

2

С Ростиславом Аркадьевичем я встретилась снова через несколько дней, чтобы поговорить с ним отдельно: в ту, первую встречу мы все перебивали друг друга, обобщали, пытались вместе нащупать конструктивную почву для диалога.

И вот я снова в гостиной, снова передо мной портрет его жены-красавицы, старинная мебель - уютная обстановка несуетного интеллигентного дома. И рояль, и пейзажи на стенах, и фотографии - все старомодно русское. И этот человек, ровесник века, говорящий со мной на том удивительном русском языке, какой знаком нам по прозе Бунина. Так говорили когда-то в России, так разговаривает он сам и отчасти его сын Аркадий. (Аркадий,- вспоминается мне тургеневское, ироническое - не говори красиво! Противодворянское, как сказал бы сам Аркадий, фрондирующее замечание.) И странно мне слышать этот говор здесь, в Нью-Йорке, на 86-й улице, на том ее отрезке, который, как казалось мне, я так хорошо знаю. 86-я улица - широкая, торговая, одна из главных проезжих магистралей верхней части города. Здесь всегда многолюдно, здесь масса магазинов и магазинчиков, здесь старые, солидные дома начала века, где живут в высшей степени обеспеченные люди, и чем ближе к 5-й авеню, тем респектабельней публика. Сколько раз я здесь проходила, когда мы жили в Нью-Йорке? Безопасная улица, веселая, всегда полная неожиданностей. И мой любимый книжный магазин "Барнс энд Ноблсс" тоже здесь рядом, и все книжные новинки обычно выставлены в его витринах... Могла ли я предположить, что здесь в одном из сероватых многоэтажных домов живет русская семья Небольсиных, что в их доме в последние годы часто бывают приемы по случаю приезда именитых гостей из Советского Союза... Мы уже были знакомы с Михаилом Хлебниковым, с его отцом... А с дедом... Дед стал активен и готов к общению с советскими людьми только тогда, когда стала активна перестройка в нашей стране.

И вот мы сидим уже без всякого парада, без старинного фарфора и столового серебра на столе, Ростислав Аркадьевич вспоминает свою жизнь и все время, перебивая себя, возвращается к той идее, которой он сейчас одержим. А я все прошу его начать сначала, с времен детства в России, а ему хочется говорить только об одном - об очистке воды.

- Ну хорошо,- предлагаю я,- расскажите тогда, почему именно вы один из первых в мире занялись этой проблемой?

- Водой? - с надеждой, что мы заговорим о его "русском" проекте и не станем тратить время на мелочи, спрашивает Ростислав Аркадьевич.

- Водой.

- Очень просто. У нас в семье пять поколений моряков. Мой отец был адмирал, дедушка тоже, прадедушка - капитан дальнего плавания. Все Небольсины всегда были связаны с морем. Все моряки, а я не хотел быть моряком. Моя мама была пацифисткой и думала, что всякая война не только зло, но и глупость.

Я засмеялась.

- Да-да, мама была английского происхождения, в ней было много английских характеристик, но главное - пацифизм. Она меня в нем убедила. Но учиться послали меня в Первый кадетский корпус: там давали блестящее образование. Он создан гораздо раньше Пажеского корпуса. Я закончил последний его выпуск, 176-й. И еще в корпусе заинтересовался водой.

- Как это могло произойти в корпусе?

- Ну вместо того, чтобы интересоваться соленой водой, как положено, я заинтересовался пресной. Вообще, в семье была легенда, что я с раннего детства в упоении строил разные сооружения из песка. Однажды какой-то человек на пляже долго глядел на мое строительство. Говорят, я посмотрел на него и сказал в негодовании: "Ну что, не видишь, человек работает..." В 1917 году я поступил в Политехнический институт, уже тогда там была одна из первых в мире гидравлических лабораторий. Учиться мне не пришлось. В марте семнадцатого отца убили в Гельсингфорсе. Это матросы восставшие сделали, я не могу винить в этом Ленина. На Черном море - не убивали - только в Гельсингфорсе и Кронштадте. Когда отца убили, мама сказала: матросов не тронули, никого не судили, это серьезная революция и надо уезжать.

Мы уехали в Англию в сентябре 1917 года. А уже в начале восемнадцатого я поступил учиться в Колумбийский университет в Нью-Йорке. Мы с братом сделали риск и поехали из Англии в Америку учиться. Моя идея была как можно скорее закончить образование, чтобы служить стране.

- Какой стране? - не понимаю я.

- Как какой? России, конечно. Все чувствовали, что впереди огромный кризис, после кризиса будет очень трудный период, когда понадобится помощь. Все считали, что очень скоро всем нам надо будет восстанавливать страну, залечивать раны. В моем окружении все вообще были полны идеализма, это натуральная реакция, тем более, что мне было тогда всего семнадцать лет. Когда в России начали расстреливать заложников, многие усомнились, начали предсказывать недоброе, но я не верил и старался побыстрее выучиться. Деньги у нас с братом были рассчитаны всего на два года. После трех месяцев в Колумбии мы поняли, что лучше учиться в Массачусетсе: это лучший технологический институт страны. Образование тогда было очень дешево: годичный курс - шестьсот пятьдесят долларов. Сейчас - больше десяти тысяч. Вообще все было фантастически дешево: метро - пять центов, сейчас доллар, автомобиль - пятьсот долларов. Это все 1918 год.

Мы жили с братом очень скромно. Закончили институт, и русское посольство в Вашингтоне выдало нам еще две тысячи, чтобы мы завершили образование в Гарварде. Там уже были высшие курсы, один профессор на пять человек. Мы закончили в 1921 году. Брат остался в Гарварде, я вернулся в Нью-Йорк, начал искать работу. Этот город меня всегда привлекал своей активностью. Люди здесь всегда быстро ходили, все хотели что-то делать, шум, гам, очень живой город. Была послевоенная депрессия, работу было найти трудно. Только в 1924 году из-за знания французского языка меня наняла одна фирма для работы в Южной Америке. Там я наконец занялся впервые водой. Нужно было заниматься сточными водами. После этого была Польша, там я работал год. После Польши - Афины. Туда меня отправили уже во главе целого отряда проектировщиков. Надо было увеличить водоснабжение Афин. Шел 1926 год, Афины были заполнены беженцами из Турции. За одиннадцать месяцев мы сделали два проекта: станцию для поливки соленой водой города и второй проект - починили акведук Адриана после того, как он не работал две тысячи лет. Это были маленькие, сделанные вручную тоннели. Мы построили к ним еще дамбу возле Марафона, и акведук заработал. Надо сказать, эта моя работа получила большую популярность: Марафон, древность, Греция... О проекте много писали и в Европе, и в Америке.

- Получается, что вы занимаетесь вашей любимой водой с 1924 года?

- Да, шестьдесят пять лет я занимаюсь только водой.

- А женились вы когда? - я смотрю на портрет на стене. Я уже много слышала об этой женщине, с разных сторон и все самое хорошее.

- На Кате? Меня мама женила,- Ростислав Аркадьевич смеется.- В Афинах я получал уже триста долларов в месяц и решил, что пора жениться. Но только на русской девочке. Вы не представляете, в каком они были ужасном положении. У многих родители убиты в революцию, почти все без средств, бизнесом заняться не умеют. Им надо было только выходить замуж. И тут мне мама написала, что у Лаврентия Ивановича Пущина...

- Это правнук или внук декабриста?

- Внук. Так вот, у него есть четыре дочки и один сын, Ваня, и что самая замечательная из этих дочек старшая, Катя. И мама начала воспевать в письмах Катю,- тут Ростислав Аркадьевич улыбнулся, потом лицо его стало торжественным.- И вы знаете, моя мама была очень умная женщина. Я приехал в Лондон и согласился с мамой: Катя - самая удивительная из них. Мама хотела быстрой свадьбы. Я вернулся в Афины и послал телеграмму матери Кати, просил руку дочери. Мать ее согласилась с радостью - посудите сами, четыре девочки. А она, Александра Федоровна, тяжело работала стенографисткой. Срочно обучилась после революции и содержала всю семью.

- А как же Лаврентий Иванович, их отец, внук декабриста?

- А он уехал от семьи в Америку, в Нью-Йорк. Он ненавидел Англию за то, что та плохо помогала России. Он был неприспособленный человек, помогать семье не мог. Вообще он был человек правый, горячий монархист, декабристов, кстати, не любил. Вскоре он умер в Нью-Йорке.

- А свадьба?

- Катя приехала ко мне в Афины с моей мамой, и нас обвенчали в русской церкви. Мама моя была страшно рада и за меня, и за семью Пущиных: она знала, что я буду этой семье предан. Вернулись мы в Нью-Йорк, а тут депрессия. Перебивался, как мог, делал проекты для себя на бумаге. Потом сделал проект для Парижа, очистка воды реки Луары. Вода оказалась так хороша, что стало можно разбавлять ею вино. Знаете, для французов это важно. Во время второй мировой войны тоже было нелегко, работы не было, работал как простой чертежник. И только в 1946 году основал свою компанию. И тут наконец пошла большая вода. Компания "ЮЭс стил корпорейшн" почему-то мне поверила и стала давать большие заказы. Сначала очистка воды на огромном сталелитейном заводе в Питтсбурге. Потом они решили строить новый завод около Прентона, один из самых больших в мире. Они дали мне полную власть по очистке воды: шпарьте, сказали. Делайте, что хотите. Никаких критериев тогда в мире не существовало: до какой степени очищать воду, никто не знал. И никто этим почти не занимался.

- А компания почему решила очищать воду?

- А начались осложнения: река Делавер, на которой собирались строить завод, снабжала Филадельфию, Филадельфия грозила судом в случае загрязнения воды. И тогда я объявил: мой критерий прост: вода, возвращенная в Делавер-ривер, должна быть лучше, чем та, которую мы берем.

- Ростислав Аркадьевич, но ведь это та проблема, которая сейчас встала во весь рост перед всем миром!

- Сейчас, но американцам пришлось ею заняться раньше других. А в России бедненькой только недавно спохватились... И я составил систему, как отстаивать воду. Это был первый в стране огромный резервуар, где отстаивалась вода. И вода стала действительно лучше после очистки, чем из реки. Этот проект дал мне огромное имя в стране и в стальной индустрии. Я начал получать заказы от разных заводов в Америке. Чем фильтровать воду для очистки? В Германии, где давно шли такие исследования из-за загрязнения долины Рура, воду пропускали через песок. А я решил попробовать через антрацит. Он лучше во многих отношениях, он ловит самые мелкие частицы, останавливает нефть, масло. И это дало мне большой толчок. Моей компании стали заказывать фильтры японцы. Мы работали в Канаде, Австралии, Южной Африке, Южной Америке, Бельгии и даже в той же Германии. В течение двадцати лет мы построили около ста очистных сооружений в одиннадцати разных странах.

И тут мне пришло в голову: а сточные бытовые воды? Это же самое трудное. И моя компания вышла с новым предложением. Мы сделали это в Италии на знаменитом озере Комо. В городе Комо была масса мелкой индустрии, и она стала загрязнять замечательную воду. Бизнесу было велено вычистить. Они пришли в отчаяние. Потом пригласили меня. И мы сделали. Фильтрацией с помощью антрацита. Осуществлялся этот проект десять лет. Ничего, что я так подробно рассказываю?

- Что вы, мне интересно, особенно теперь, когда во многих реках и купаться нельзя...

- Так вот, самое главное. Я хочу предложить помочь очищать воду в России. Можно сделать воду как нарзан, понимаете? Все пока делается старым способом, как пятьдесят лет назад. А делать что-то надо, это неизбежно. И чем дальше тянуть, тем дороже это будет стоить. Старый способ, которым чистят до сих пор во всем мире, он дороже: больше затрат, больше площади занимает. Больше выгоды от этого - вот в чем дело. Я предлагаю экономию - на одну треть. Во всем. И в площадях, и в энергии.

- А вы об этом говорили?

- Говорил в советском посольстве, ездил в Вашингтон. Мои внуки говорили об этом в Советском Союзе, пробрались в Комитет по охране природы. Как сумели, не знаю. Это Павел, младший, вы его не видели, он работает в журнале "Форбс" и пишет диссертацию по крестьянской реформе Столыпина. Павел очень деловой. Я передаю Советскому Союзу весь свой архив, двадцать пять огромных коробок всех моих проектов, чертежи. Пусть в Советском Союзе студенты учатся. Но я хочу реально помочь стране. Мой проект может спасти миллиарды. Я не преувеличиваю. Я хочу приехать и сказать: дайте мне проект, только быстренько. Если не верите, давайте устроим так. Один будет мой, другой делайте вы, или немцы, или шведы, как хотите. Давайте посмотрим разницу. И когда увидим, давайте срочно вводить лучший во всех городах страны. Медлить нельзя. Я скажу: не нужно больших проектов, это неразумно и дорого. Давайте начинать с маленьких! Даже для маленького нужен год, может быть, больше, потому что все, медленно делается в Советском Союзе. Мне девяносто лет. И я жду два года. Я не могу ждать! Вы меня понимаете?

- Ростислав Аркадьевич! - огорчаюсь я.- Я попытаюсь, поговорю, но у нас все, вы уже в этом убедились, так медленно раскручивается.

- Но ведь мои внуки все рассказали!

Я стараюсь его утешить, приободрить, а сама думаю: что я смогу поделать с нашей могущественной бюрократией? Лихорадочно вспоминаю, кого знаю в Комитете охраны природы...

- Мне не нужно больших проектов. Воды в Ленинграде уходит в день по двести - триста литров на человека. Вот я и хочу устроить первый проект на тридцать тысяч населения. Можно очистить воду возле Путиловского завода, там наверняка грязная вода. Могу спроектировать небольшие станции вдоль Невы. Не придется даже строить новые помещения. Мои станции можно поместить в четырехэтажный дом. Снаружи прекрасный дом, а внутри фильтры, никто и не догадается. А какая польза моему родному городу! Я не хочу приезжать с целой командой. Пусть дадут мне трех-четырех умных инженеров, я в два года сделаю из них экспертов. Пусть дальше работают без меня,- и Ростислав Аркадьевич снова спрашивает: - Нет, вы понимаете, что у меня нет времени? Я должен с плеч моих передать свое дело другим. Все, что я хочу,- от любви к стране, от желания помочь. Ведь некоторые свои секреты я никому не раскрыл, они нигде не записаны, их нет в моих архивах, я готов передать их только на практике... И никто ничем не рискует, особенно в Ленинграде, где положение так плохо... Я волнуюсь, звоню в посольство, они что-то согласовывают с Москвой, потом звонят, что потеряли мои бумаги, опись архива, нашли только через месяц, а я все жду. Я хочу реальности, я делал проекты на миллиарды долларов. А теперь... Как вы думаете, дадут ли те копейки, которые нужны, чтобы начать?

3

Мы еще несколько раз виделись с Ростиславом Аркадьевичем, и каждый раз он с огорчением говорил мне, что никаких вестей из Москвы нет. Потом приезжал в Нью-Йорк Геннадий Васильев, навещал Небольсиных, и снова никаких известий, и снова Ростислав Аркадьевич с жаром объяснял ему, как дешев и выгоден для нашей страны его проект. И снова приезжала я, и продолжалось то же самое.

В ту первую мою поездку мы часто виделись с Аркадием Небольсиным. Я была по приглашению Аркадия на балу "Русского дворянского общества" в знаменитой нью-йоркской гостинице "Уолдорф Астория". И это было событием и для меня, и в какой-то мере для русской колонии: ведь я была первым советским человеком, приглашенным на этот праздник официально. Бал благотворительный, билеты дорогие. На балу много русских, много и американцев. За столом, куда я попала и где сидел мой главный "опекун" Михаил Григорьевич Щербинин, встретили меня неприветливо. Михаил Григорьевич только посмеивался, потом, отведя меня в сторону, объяснил: "Понимаете, эти люди приехали на бал из Техаса, до них еще не дошли наши новые веяния". Но в основном встречали дружелюбно: и председатель общества Щербатов, и Никита Романов с женой, и Бобринские, и другие люди, чьи имена известны нам скорее по курсу русской истории. И танцы, и оркестр, и русские народные пляски, в которых особенно отличился Владимир Голицын,- все это создавало тот колорит, который так привлекает на "русские" праздники. Не скрою, мне было непросто, почти каждый вспоминал статьи советских корреспондентов о первой эмиграции. Особенно одну, автор которой явился на такой же бал незваным, подслушал разговоры, а потом написал в одну из ведущих наших газет статью под названием "Бал призраков". Люди подходили ко мне и спрашивали: "Ну что, мы похожи на призраков?" А корреспондент этот продолжает писать все о том же, только теперь с обратным знаком.

Что я могла ответить? Многие из этих людей ездят в нашу страну, кое-кто хочет помогать перестройке. До сих пор даже в самых, казалось бы, дружелюбных статьях об эмиграции отсутствует понимание простой вещи - перестраиваемся мы, но перестраивается и эмиграция. Многие еще, по выражению Миши Хлебникова, "сидят на заборе и наблюдают". Пусть так. Но ведь наблюдают с интересом. И этим "многим" немало лет, и им трудно меняться. От полного неприятия сталинского режима, брежневского развала - к интересу и к симпатии... На все нужно время. Разве у нас старшему поколению так уж легко меняться?

Обо всем этом часто вспоминала я, общаясь с Аркадием Небольсиным. В отличие от своего отца очень высокий, полный, барственный, Аркадий по поведению, манерам напоминал мне то ли Пьера Безухова, то ли ожившего для новой жизни Обломова. То сонливость и медленные, с ленцой движения, то горячие, темпераментные речи, когда что-то в разговоре задевало его за живое. Мы встречались и на балу, и на завтраке, устроенном женой Никиты Романова, и дома у Небольсиных на 86-й улице и все время разговаривали - Аркадий часто вспоминал своих учителей, и все это были имена, которые стремительно возвращаются сейчас в нашу историю. Однажды я спросила его, знал ли он Набокова.

- Я у него учился в Гарварде, слушал курс лекций. Конечно, я знал его достаточно хорошо,- сказал Аркадий.- К тому же Владимир Владимирович мой дальний свойственник. Сестра Пущина вышла замуж за Набокова, его предка. Я рос с его племянником Ваней, он сейчас живет в Париже, и сравнительно часто видел его дядю.

- А какой курс лекций он вам читал? Пушкина? - спросила я Аркадия. Странно было увидеть ученика Набокова, да еще такого, который этому факту не придает особенного значения.

- Он читал и Пушкина, и курс мировой литературы. Набоков был очень милый человек. Его жена Вера приходила с ним на лекции и тихонько сидела в углу. Когда требовалось, она протягивала ему нужную книгу, чтобы он мог цитировать...

- И часто она приходила?

- Всегда, я не помню случая, чтобы ее не было. Знаете, к Набокову разное отношение. Многие считают, что в его творчестве недостаточно этики, которая так свойственна русской литературе и сейчас. Говорят иногда, что это искусство ради искусства. Но я не хочу об этом спорить. Набоков сам был очень строгий критик и ненавидел Достоевского.

- Он говорил об этом на лекциях?

- Да, он так нас учил. Но ведь главное - как он рассказывал о том, что любил. А любил он Пушкина. Даже профессора сидели с нами вместе и слушали его лекции о Пушкине. Он читал и по-русски, и по-английски.

- А каков был пафос его лекций?

- Он любил говорить, что Пушкин поэт классики, что он завершает XVIII век. Он мало останавливался на романтической стороне его творчества. "Дубровского", например, считал сочинением не очень высокого калибра. Больше всего он любил "Евгения Онегина", "Графа Нулина", "Медного всадника". Главное, что мы делали на его лекциях,- разбирали "Евгения Онегина" по строфам. И Владимир Владимирович нам все объяснял. Когда речь шла о карточной игре, он придумывал нам целую партию - как она, по его мнению, должна была развиваться. Когда Татьяна убегала в сад, он рисовал воображаемую карту сада. И с таким энтузиазмом, с такой любовью! Вообще он был более веселый и непринужденный, чем можно подумать, читая его статьи и романы. Все проходило весело, легко, празднично...

Я удивляюсь и не скрываю своего удивления, мне всегда казалось, что Набоков был строгий, довольно чопорный человек, умевший "держать дистанцию", как любит выражаться Михаил Григорьевич Щербинин.

- Это в своих книгах он держал дистанцию. В жизни, когда он читал нам лекции, этого не было. И потом, это было до той огромной славы, которая к нему пришла. Он открывал нам в Пушкине цвета и запахи его гения, которые как бы убиваются тем, что в детстве мы учим его, как учат катехизис. Все оживало у Пушкина, когда Набоков говорил. Когда стихи о балете, он рассказывал нам, какие были танцовщицы, какие танцы, как танцевали в пушкинские времена... Опера, он знал все об опере. Он читал нам свои переводы Пушкина на английский. Когда они вышли отдельной книгой, мне показалось, что то, что он нам тогда читал, было гораздо лучше, свежее, непосредственнее.

- А как вы думаете, почему?

- Может быть, он слишком долго сидел над этим переводом. Это всегда ошибка. Вообще сейчас я о многом жалею. Я был слишком молод тогда, чтобы понять, что он нам дает.

- А кто-нибудь понимал в те времена размер дарования Набокова?

- Думаю, тогда никто. А теперь я знаю людей, которые его боготворят. Я, правда, все равно не из их числа, мне больше нравятся в нем идиллические моменты, воспоминания о своем детстве. Но главное, что я теперь понимаю,- в нем была редкая связь интуиции и учености. Многое из того, чему меня учили в Гарварде, я вообще оценил только в зрелом возрасте. Тогда там был терпимый климат. Не только Набоков, но и другие профессора-литературоведы изучали свои объекты без каких-то жестких предвзятых идеологических теорий. В 50-е годы было еще так. А когда я сам начал преподавать в Йеле, там уже было гнездо формалистов. Кстати, они базировались на трудах советских формалистов 20-х годов, включая Романа Якобсона. В университетах начала появляться какая-то строгость. Все уже точно знали, что правильно, что неправильно, что хорошо, а что плохо. Появилась нетерпимость к чужим мнениям, в частности, к тем людям, кто интересовался богословием, кто пытался искать религиозные основы литературы и искусства.

- Какие годы вы имеете в виду?

- Конец 60-х.

- Ну, Аркадий, это ведь вообще очень "левое" время в Америке.

- Левое, нелевое, а все переходили на структурализм. Стихи стали разбирать только по технологическим признакам, создавали какие-то десять или сто разных математических символов одного стихотворения...

- У нас тоже в это время было большое увлечение структурализмом... Но новому направлению приходилось нелегко...

- Да? Как интересно! А у нас структуралисты взяли в эти годы большую власть. Один ученый даже сказал мне о моих лекциях: "У вас большой недостаток. Вы смотрите на стихотворение и любуетесь им, как будто это красивая ваза. Так нельзя, это непрофессионально. По теории структурализма это делать не полагается". Такой вот установился позитивистский подход к науке. Еще Федотов от него страдал.

- Вы вспоминали, что Федотов был другом вашего отца.

- Он иногда читал нам лекции в Гарварде. Но Федотов всегда был немного в загоне.

- Почему? Такой блестящий ум...

- Очень просто. Потому что он был богослов.

- Но прежде всего он был крупный философ. Это в Америке понимали?

- Это ощущали его поклонники, в основном из русской общественности. Помните, я рассказывал вам о Сергее Гагарине? Но большинство людей, я бы сказал, не понимали. Он был недостаточно академичен для тех, кто критиковал его в университетах.

- Почему неакадемичен?

- У него был слишком широкий диапазон знаний. Интерес и к религии, и к литературоведению, и к искусству. Это все не нравилось узким специалистам. Его так и не пригласили ни в один крупный университет, он продолжал читать лекции в Свято-Владимирской семинарии. В американских, даже лучших университетах слишком напирают на профессионализм. Специальность легче перевести на язык денег. Как можно было перевести на этот язык Федотова? А специалист... Финансист на Уолл-стрите может сказать: "Найдите мне человека, который все знает об эскимосах на Алеутских островах". И всегда в каком-то университете найдется специалист, который все знает, даже по каждому отдельному острову. Его вызывают на Уолл-стрит, делают консультантом, он начинает зарабатывать много денег. Для такого склада ума все ясно и просто. И больше, как правило, такой человек ничего не знает. А Федотов, или Иваск, или мои отец... Крупный инженер, всю жизнь отец интересуется и музыкой, и философией, и политикой. Он дружил с Федотовым и помогал ему, в том числе и финансово. Федотов жил очень скромно. Отец был один из основателей Богословского общества, и это тоже не случайно.

- А как Федотов читал лекции?

- Очень тихим голосом. Никогда не слышал, чтобы он кричал. Ни одного грубого слова. Когда с ним начинали громко спорить на его лекциях, он отвечал тихо. Это было органично. Он был очень добрый человек, очень отзывчивый. Замечательный лектор. Но его религиозность ему все время мешала. Конечно, в Америке полная терпимость, но религиозность в академических кругах не поощряется, давно существует такая, знаете ли, интеллигентщина, ну похожая на школу Белинского в России XIX века. На многие вещи академическая среда смотрит сугубо идеологически. Разве вы этого не замечали?

- Замечала, но не думала, что это давняя традиция...

- Конечно, за мнения никого не сажают, но работы лишить вполне могут. Федотов тому самый яркий пример. Он не был материалистом и за это тяжело расплачивался. Но это не мешало ему много писать, выступать со статьями в "Новом журнале".

- Мне вспоминается, он начал сотрудничать там с первых же номеров?

- Да, он, Алданов, Бунин, Добужинский, тот же Набоков... Все они много писали в "Новый журнал".

- Я была у них недавно в редакции. Очень интересно говорили, но ведь, кажется, журнал безгонорарный?

- А у них никогда не было много денег, хорошо еще, что он выходит, помогала...

- А был ли в те годы какой-то общий круг авторов журнала?

- Никогда. Что касается Набокова, то он никогда не интересовался религиозными проблемами. Он всегда жил и работал сам по себе, отдельно. Литература была для него тоже в некотором смысле игрой приемов, о чем он нам и говорил. Но он был гораздо терпимее, чем другие. Он не нападал на тех, с кем был не согласен. А на Федотова профессора, когда он приезжал в Гарвард, всегда нападали. В 50-е годы я многое не понимал, но замечал, что, как только Федотов читает доклад, на него сразу накидываются. Допустим, если он говорит о религиозности князя Владимира, ему сразу отвечают, что это легенда или что это не проверено. Вы понимаете, что это значит?

- Есть только один источник, летописи.

- Вот именно. С тех пор я прочитал ведущих ученых Советского Союза, и они тоже ссылаются на летописи. Каждый историк должен ссылаться на источники, а говорить в лицо лектору, что источник врет, это знаете ли...

- Но кроме летописей ничего же нет.

- Правильно, пускай бы нашли другой источник, где говорилось бы, что князь Владимир и после крещения продолжал совершать разные жестокости и, простите, безобразничать, тогда другое дело. Но источников нет, а они все равно буквально набрасывались на Федотова... Кстати, знаете, когда я первый раз был в Советском Союзе, мне посчастливилось быть на съезде Общества охраны памятников, и мне сразу сказали: вам надо познакомиться с Лихачевым. И когда мы с ним говорили, я сразу вспомнил Набокова и Федотова... Такое, знаете ли, сходство по духу, универсализму, широте взглядов, отсутствию педантичности и ученой помпезности. И с тех пор я поклонник Лихачева. Я считаю, что, после того как скончались корифеи русской культуры - Бердяев, Федотов, Вейдле - это наш лучший искусствовед и историк искусства XX века - традиция поддерживается советскими учеными. Лихачев, Аверинцев, покойный академик Алексеев, профессор Мануйлов - когда я разговаривал с ними в России, мне было так приятно, эти люди напоминали мне мое детство, окружение моего отца. С ними можно говорить без этой американской "компетишн". Знаете, как это принято: "Сейчас я вам покажу, что я знаю больше, чем вы. Или вы мне докажете, что знаете больше, чем я. Ах, у вас десять фактов по этому сюжету, а у меня двенадцать, я победил". Вот какой идет профессиональный разговор у нас в Америке. И мне было приятно отдохнуть от этого, отдохнуть от привычного соревнования, которому я не поклонник. Я работал несколько лет в Италии, занимался экологией, и был рад встретить единомышленников, особенно такого крупного человека, как Лихачев с его экологией культуры, которая вбирает в себя и человеческие памятники, и природу, и пейзажи. Я много думал о том, что в каком-то смысле человечество должно стремиться выйти в сад, что все страны должны спасать себя, озеленять, пока не поздно. И тут Лихачев пишет свою прекрасную работу "Поэтика садов". Это очень своевременно! Гибнут памятники в самых прекрасных городах мира - в Риме, Париже. Ленинград, с ним что происходит? Кризис архитектурной культуры носит мировой характер. А Нью-Йорк? Это Маяковскому небоскребы казались верхом красоты. Мне так никогда не казалось, хотя сейчас я смотрю на небоскребы 30-х годов, и они мне симпатичны: там есть следы артистичности и какой-то формы, они смутно напоминают европейские соборы и ратуши.

- На них приятно смотреть.

- На них - да. На "Эмпайер-стейт билдинг", на "Крайслер билдинг". Но нынешние коробки? Это торжество бездонной глупости. И они ущемляют человека, раздражают его. В Москве и Ленинграде мне рассказывали о тех же самых процессах, о наступлении коробок, о том, что с ними борются, и так же безуспешно, как у нас. Хотя здесь есть общество в Нью-Йорке, есть в Пенсильвании, в Орегоне. У вас борются сейчас за сохранение памятников очень энергично.

- У нас многие ученые стали энергичными деятелями. Вы знаете, что и Лихачев, и Аверинцев народные депутаты?

- Слышал и приветствую. Они проводят свои идеи в жизнь. У вас везде висит лозунг: "Проведем в жизнь!" Всегда раздражает, когда написано везде. Но принципиально я с этим согласен. Я тоже русский человек, и воспитывали меня русские интеллигенты. И меня учили, что это недостаточно - сидеть в своих ученых камерах и писать свои труды. В какой-то момент их нужно "проводить в жизнь". В Советском Союзе мы много говорили о памятниках, об их сохранении в России. И в 1979 году мы решили основать "Американское общество по охране русских памятников и культуры".

- А где их охранять, в Америке?

- Нет, зачем же, по всему миру, и особенно в Советском Союзе. В самой идее тогда было нечто неслыханное. Эмигранты хотят помогать восстанавливать памятники в России, жертвовать деньги. Но тут начался Афганистан. Как говорить о помощи России? Невозможно. Мы ограничивались чтением лекций, много помогали русской школе на 93-й улице.

- При соборе?

- В городе она числится как частная школа. Я не знаю, может быть, это сейчас единственная русская школа за рубежом. Ни в Париже, ни в Лондоне такой нет.

- Там учатся только русские дети?

- И американцы отдают туда своих детей, если хотят их выучить русскому языку. Мы читали там лекции, вручали выпускникам наши призы, помогали устраивать их в университеты. Это трудно, попасть в хороший университет, нужны рекомендации.

- А теперь, в связи с перестройкой, изменился характер работы вашего общества?

- Конечно, мы решили заняться конкретными проектами. Мы хотим помогать материально.

- В вашем обществе представители всех волн эмиграции?

- В основном первая волна. Есть люди из второй эмиграции. А третья... Пока не получается. Знаете, когда, как говорится, люди отряхивают прах со своих ног, они не очень болеют плачевным состоянием часовни блаженной Ксении, например. Юродивая XVIII века, нищая, она гуляла по улицам, собирала деньги на церковь и отмаливала грехи своего покойного мужа, который был плохим человеком. Мы хотим дать деньги конкретно на эту реставрацию. Но знаете, тут же раздаются голоса: мы пожертвуем деньги, а куда точно они пойдут? Можем ли мы быть уверены, что на памятник культуры? Потому что уже был случай: пожертвовали деньги на восстановление пушкинского имения Захарьино, а потом узнали, что город строит рядом какие-то коробки и уродует старый парк. Согласитесь, ведь это скандал.

- И как же вы выходите из положения?

- Стараемся работать.

- Аркадий, какая у вас активная семья! - сказала я.

- Наша семья одна из первых включилась, мы вам говорили. Но у меня впереди есть время, и я давно занимаюсь контактами с Советским Союзом. У моих племянников Миши и Павла вообще все впереди. Самое главное сейчас - мой отец и его проект.

- Мне кажется, Ростислав Аркадьевич очень волнуется, он так возбужден! Я видела у него англо-русский словарь по гидротехнике. Учит русскую терминологию... Невозможно вообразить, что ему девяносто лет...

- Трудно вообразить, я согласен. Еще труднее уговорить отца, что ему уже девяносто и волноваться вредно.

* * *

Прошло немного времени. Ростислав Аркадьевич с сыном и внуком приезжали в Ленинград и Москву, где Небольсин-старший встречался с представителями Министерства водного хозяйства, читал лекции, обсуждал свои проекты. Впервые после более чем семидесятилетнего отсутствия он увидел и родной город, и "семейное гнездо" Кронштадт, побывал и в Александро-Невской лавре, где разыскал усыпальницу рода Небольсиных. Впечатлений у него была масса. О них он рассказывал нам, сияя фарфорово-голубыми глазами, помолодевший, веселый, энергичный. И еще меньше, чем в Нью-Йорке, верилось, что этому человеку девяносто лет. А он все приговаривал, очень прямо сидя в кресле: "Да если я нужен, я, мои знания, мои проекты, да я могу хоть каждый месяц прилетать, и на Волгу-матушку поеду, давно пора ее очистить, страдалицу".

...И пошли в Нью-Йорк письма, проекты, предложения. Пишет полстраны. И началась у Ростислава Аркадьевича новая жизнь.

предыдущая главасодержаниеследующая глава








© USA-HISTORY.RU, 2001-2020
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна:
http://usa-history.ru/ 'История США'

Рейтинг@Mail.ru
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь