С профессором Ирвином Уайлом из Нортвестернекого университета я знаком со времени его стажировки в Московском государственном университете. Он всегда был в моих глазах воплощением процветающего американца-оптимиста. Подтянутый, быстрый в движениях, профессор почти молниеносно реагирует на каждое слово, любит шутку в американском стиле, то есть несколько грубоватую, прямолинейную, охотно смеется и извиняется, когда не к месту приводит русскую пословицу. Мое уважение к нему повысилось после того, как он выпустил книгу о Горьком. Повторив в ней множество избитых догм и мифов, созданных советологией, он вместе с тем утверждал, что свой идеал подлинного нового человека Горький увидел в Ленине. Он заявил также: "Я не согласен с бытующим на Западе утверждением, что творчество Горького пострадало от глубокой связи с революционно-политическими проблемами..." И еще: "Для Горького участие в политических делах было необходимо, чтобы писать так, как он писал; без этого он создал бы гораздо меньше и был бы гораздо менее интересной фигурой".
Встретив нас в чикагском аэропорту О'Хэйр, профессор заботливо уложил в багажник машины вещи гостей и со скоростью пятьдесят миль в час помчал нас через Чикаго в Эванстон.
- Итак, уважаемые коллеги,- начал он полушутливым тоном,- вы в третьем по величине городе Соединенных Штатов, городе беспримерной деловой активности. Чикаго родился в тысяча восемьсот третьем году, но на шестьдесят восьмом году его жизни занялся пожар, за три дня уничтоживший весь город - пятнадцать тысяч зданий. Очистив город от головешек, чикагцы выстроили его заново, с тех пор город почти не перестраивался, а только разрастался вширь и поднимался ввысь. Проспекты утверждают, что в Чикаго самый большой в Америке коммерческий аэропорт. Самый большой в мире почтамт. Самый большой в мире внутренний морской порт. Самый лучший в США оперный театр, где "Хованщина" идет на русском языке, а главный дирижер - женщина. "Идеальная погода на все вкусы". "Курорт круглый год". Воровство тоже. Своеобразие Чикаго проявляется и в том, что одна из трех главных магистралей его носит имя прославленного американского государственного деятеля, другая - военного деятеля, а третья - гангстера. Чикаго же вдохновил писателя Фуллера на создание одного из первых реалистических американских романов - "За процессией", а потом затравил его.
Через сорок минут мы были в Эванстоне, где расположен Нортвестернский университет. На следующий день я читал студентам славистического и еврейского семинаров лекции о советской литературе, встречался с аспирантами, профессурой, кормил сереньких белок в прибрежном парке. А еще через сутки, снова погрузив все наши вещи в багажник, профессор Ирвин Уайл повез нас на экскурсию в Чикаго.
Шоссе, по которому мчится машина, проложено по самому берегу Мичигана. Оно строилось в начале 1930-х годов по инициативе президента Рузвельта.
- Больше всего я люблю вот этот пролет между Эванстоном и Чикаго,- говорит профессор,- люблю двух-трехэтажные особняки, каждый из которых построен в своем стиле - викторианском, георгианском, в стиле тюдор - и имеет собственное лицо. К сожалению, их все сильнее зажимают или совсем раздавливают безликие, бездушные многоэтажные коробки. Вон посмотрите на того "елизаветинца": уперся и ни с места. Силой же разрушить особнячок нельзя. Хозяин, видимо, ни на какие деньги не соглашается. Многие из новых домов кооперативные. А за ними спрятались куда более бедные дома. И люди там живут бедно. Иногда очень бедно.
Сидящий за рулем машины Уайл, показывая достопримечательности города, рассказывает о мэре Чикаго Дейли, "совершенно своеобразном человеке, которого все мы ругаем и вместе с тем каждый раз на выборах отдаем ему свои голоса".
- Он не любит выступать с речами, ненавидит репортеров, очень редко появляется перед кино- и телекамерами, но всегда оказывается первым на месте, где случается что-либо интересное и в особенности печальное для города. Он заботится о социальном обеспечении горожан, лично занимается вопросами доставки хлеба, горячей пищи голодающим, изыскивает средства ликвидации безработицы. Гаражи, гостиницы у аэропорта строятся по его почину,- почти восхищенно рассказывает профессор.
Сегодня профессор в ударе и не скрывает этого. Мои вчерашние лекции о современной советской культуре и литературе на руководимом им отделении прошли без инцидентов и даже, кажется, пользовались успехом; встреча советской делегации с профессурой университета тоже была интересной. Поскольку инициатором всех этих начинаний был он, Ирвин Уайл, то он и испытывает сегодня удовлетворение. И поэтому более откровенен, чем обычно. Мне не хочется портить ему настроение. И, слушая его рассказ о Дейли, я стараюсь не вспоминать, что позавчера, когда увидел его на экране телевизора, почувствовал яростный протест. Все же я спрашиваю:
- А где Линкольн-парк?
Круто обернувшись ко мне, профессор показывает:
- В том конце, если идти по Мичиган-авеню, справа...
И, видимо уловив мою мысль, больше не возвращается к рассказу о Дейли. Помолчав, показывает в сторону Грант-парка, затем Линкольн-парка и говорит:
- И здесь и там избивали людей в шестьдесят восьмом году...
Он мог бы этого не говорить. Но мне приятно, что сказал. Это делает ему честь. Когда профессор произнес "Грант-парк", я удивился: никакого парка в принятом значении этого слова не было. А было широкое зеленеющее поле с множеством газонов, с красными и желтыми тюльпанами, аккуратно разделенное параллельными и перпендикулярными к Мичиган-авеню улицами. Неторопливо воображение вычертило на зеленеющем поле слова: "Бить наповал!" А потом вдруг все исчезло, словно день сменился ночью. В воображении, как в кинематографе, пронеслись увиденные мною сквозь призму японских газет и телевидения (я тогда находился в Токио) пять последних августовских дней 1968 года, когда полиция Чикаго, следуя лаконичному приказу Дейли, вступила в кровавую схватку с юной Америкой, с тысячами юношей и девушек, протестовавших против безумной имперналистической авантюры во Вьетнаме, против расовой дискриминации, чудовищных социальных контрастов, попытки политиканов навязать стране неугодного ей президента, попрания демократии и стремления подчинить страну Пентагону... Пока тысячи юношей, отказавшихся проливать кровь во Вьетнаме, митинговали в Линкольн-парке, разыгрывали шарады, полиция зажала парк в клещи и в двенадцать часов ночи устроила избиение безоружных. То было дьявольское торжество дубинок и слезоточивого газа. Вошедшие в раж полицейские гонялись по парку за репортерами и фотокорреспондентами, вырывали у них блокноты, разбивали фотоаппараты, избивали представителей прессы и телевидения.
Сутки спустя, когда к протестующей молодежи присоединилось много пожилых людей, включая 400 священников, репрессии усилились. Полицейские не стеснялись бить "лежачих". Защищаясь, двадцати-двадцати- пятилетние демонстранты с пением песен "Нет, нет, мы не пойдем" и "На войну нас всегда ведут старики, умирает же в боях всегда молодежь" стали швырять в полицейских куски асфальта, булыжник. Тогда подоспевшие новые отряды полиции открыли стрельбу. Демонстранты забросали их градом камней. "Молодежь отказывалась воевать во Вьетнаме вовсе не из-за недостатка мужества - она готова была сражаться на каждой улице старого Чикаго. Вчерашние школяры превращались в борцов. Казалось, что чем дольше их бьют и травят слезоточивым газом, тем больше они сплачиваются. И теперь они шли к Грант-парку всей массой. Возможно, тысяча или две тысячи, а может быть, даже пять тысяч мальчишек и девчонок собрались в Грант-парке в три часа утра. Они слушали ораторов, выражали свое одобрение, пели, выкрикивали что-то через Мичиган-авеню, где угрюмо высился огромный фасад "Хилтона". Полицию сменила национальная гвардия. За нею двигались "дейли-дозеры" - "джипы" с решетками из колючей проволоки на бамперах. Оттесняемые к Грант-парку, демонстранты продолжали петь. "Мы преодолеем",- пели они. И еще: "Эта земля - наша земля". И - чистое совпадение! - как раз тогда же недалеко от Грант-парка показались на Мичиган-авеню участники многотысячного "похода бедноты", возглавляемого преподобным Абернетти. Они шли к зданию, где проходил съезд демократической партии. Прорвав заграждение, оттесненная было в Грант-парк молодежь устремилась за фургоном "похода бедноты". Но у самого отеля "Хилтон" снова была окружена полицейскими, незамедлительно пустившими в ход дубинки и канистры со слезоточивым газом. "У юго-западного выхода в "Хилтон",- сообщала 5 сентября 1968 года газета "Виллидж войс",- худенький длинноволосый паренек лет семнадцати, споткнувшись, упал на тротуар, на него набросились четыре дюжих полицейских. Он в полуобмороке полз к сточной канаве. Увидев, что его снимают, он поднял руку и показал пальцами V - победа". Многодневная сентябрьская бойня в Чикаго заставила содрогнуться некоторых политиков из демократической партии. Один из них сказал, что "ничего подобного не видел никогда, кроме как в фильмах о нацистской Германии". Другой, не забывая основной цели своего приезда в Чикаго, осмелился заявить на съезде: "Если бы Джордж Макговерн был президентом Соединенных Штатов, мы не увидели бы применения тактики гестапо на улицах Чикаго". Когда он закончил, присутствовавший на съезде "Дейли вскочил, и Дейли грозил трибуне кулаком, и губы Дейли произносили слова - расслышать их было невозможно, но желающие без труда могли прочитать их на любом заборе...".
...Вот что я вспомнил, пока мы проезжали мимо Грант-парка и профессор Ирвин Уайл увлеченно набрасывал портрет незаменимого мэра Чикаго...
Машина въезжает в уставленную разнообразными и разноцветными - белыми, черными, зелеными, голубыми, коричневыми, малиновыми - небоскребами деловую часть Чикаго (когда-то ее называли "петлей"). Издали это красиво, величественно. Это притягивает. Сгрудившись, сорок или пятьдесят громадин на фоне голубого неба представляют зрелище очень своеобразное, заставляющее гордиться силой человеческого ума и рук, способных создавать такие чудеса. Красота прямо-таки подавляет, когда, поднявшись на Сире Тауэр, мы любуемся городом со сто десятого этажа. Даже развязки дорог отсюда кажутся произведением искусства. Но меня неотвязно преследуют слова Ирвина Уайла: "А за ними спрятались куда более бедные дома. И люди там живут бедно. Иногда очень бедно".
- Там живут негры? - спрашиваю я у профессора.
- И негры. И белые. Больше негров.
- А чем объяснить тот факт, что негритянское движение, так долго бывшее ненасильственным, с лета шестьдесят четвертого года вступило в полосу мятежей?
- Бедностью. Нищетой,- отвечает он. Потом подробно объясняет: - Вы, наверное, заметили, что в нашей полосе нет явно выраженных противоречий между белыми и черными. Я бы даже сказал, что у нас тут нет расизма. Но существует диспропорция, чудовищная диспропорция в экономическом положении. Всю тяжелую, грязную работу выполняют черные. Белый часто предпочитает остаться безработным, чем взяться за грязную или низкооплачиваемую работу. В последние тридцать лет резко увеличилась доля негритянского населения в Нью-Йорке, Чикаго, Бостоне, Вашингтоне и еще в двадцати двух крупнейших городах США. Это связано с перемещением черных в города и оттоком белых в пригороды. Из-за бедности негры селились в худших городских районах, часто оказывались без работы, пособия им выдавались незначительные, детей они почти не могли учить... Ужасные жилищные условия, жизнь впроголодь, отсутствие медицинского обеспечения, сегрегация и дискриминация вызвали в конце концов резкую реакцию, особенно у молодежи, сплоченной лишениями, общностью судьбы. Подхватив лозунг "Черное - это красиво!", они противопоставили себя белым. Их уже не устраивал призыв Мартина Лютера Кинга бороться за интеграцию с белым обществом, за возможность быть равноправными американскими гражданами. Ударной силой мятежной армии стали молодые люди в возрасте до двадцати пяти лет. Они и потрясли Америку. Они заставили руководящие силы страны призадуматься. Сегодня у нас есть один негр в сенате, одиннадцать конгрессменов, четыре негра являются мэрами больших городов, включая Вашингтон. Если нам удастся и дальше проявлять политическую гибкость и реализм, идти на уступки, ликвидировать бедность, то расовый конфликт будет успешно институционализирован. Кажется, все развивается в этом направлении. Политическая активность негритянского движения по-прежнему велика, но его лидеры уже оценили способность своих противников к компромиссам. И, повторяю, надо уничтожить бедность. Тогда все будет очень, очень о'кей...
- А как же уничтожить бедность?
Профессор оставил мой вопрос без ответа...
Выслушав мое замечание, что сейчас в США венцом всего сущего считается компьютер, что жизнь американцев запрограммирована, по крайней мере, на десять лет вперед и что не так уж далек день, когда американец будет справляться у компьютера, что взять на завтрак, аспирант Индианского университета Питер Роуэн спросил:
- Как вы скажете, это хорошо?
- Все зависит от того, кому подчиняется машина.
- Кому подчиняется или кого подчиняет - вот в чем вопрос. Американец спешит возложить на машину свою главную обязанность - размышление о жизни, ее смысле, назначении. И в этом наша беда. Давно сделав машину своей первой любовью, мы, кажется, что-то утратили в способности мыслить. Прагматизм в нашей стране возник из чего вы думаете? Из увлечения техникой, не позволяющей задаваться отвлеченными проблемами. Машина работает, движется - вот вам и вся истина. Вы читали Хайдеггера? Он прав, он совершенно прав, когда утверждает, что овладение бытием с помощью науки и техники рождает нигилизм, непомерное честолюбие и властолюбие, усиливает господство одного человека над другим. Отчуждение, порождаемое демоном техники, страшнее всех других зол, включая и экономические. Машина в атомный век - самый страшный эксплуататор.
- В вашем обществе?
- Наши философы и социологи утверждают, что отчуждение не зависит от политико-социальных форм. Но я не бывал у вас и не берусь судить, верно ли это. А вот то, что нами манипулируют все кому не лень, это бесспорно. Манипулируют, между прочим, и потому, что в одном из городов США есть электронный мозг, который знает обо мне больше, чем я сам. Одномерный человек- это, если хотите, специфически американское явление. Он стал настолько типическим, что наша цель сегодня - человек двумерный; так сформулировал ее в своей книге "Двумерный человек" английский профессор Коэн. Года два назад на страницах американских журналов велась дискуссия, каким должен быть человек в "массовом", "постиндустриальном", "сверхразвитом" обществе. Один известный литератор ответил: "Ни бюрократ, ни хиппи, а нечто среднее между ними". Он рассуждал примерно так. Поскольку социальную систему одолеть в условиях нашего века невозможно, а принять ее тоже нельзя, то идеальным может стать человек, не стремящийся мыслить, далекий от желания понять и изменить мир, но внутренне несогласный с ним, что предохранит этого идеального человека от рабства, позволяя, однако, сотрудничать с существующим режимом и вместе с тем считать себя самостоятельным в выборе решений.
- Респектабельное лакейство? - не выдержал я.
Он, не отвечая на мой вопрос, продолжал развивать свою мысль:
- Быть может, эта странная идея возникла у автора в результате всем известного стремления многих современных американцев к стандартизации, стремления ничем не отличаться от себе подобных, ходить, думать, говорить, делать все как все. А может, оттого, что он, так же как большинство американцев, не знает, что нас ждет в будущем. Даже в представлении о будущем современный человек становится похожим на машину.
- Вы видите сходство в том, что машина не может выдавать информацию о будущем?
- Нет, почему же? Может. Но это будущее, в отличие от человека, она воспроизведет в трансформируемых современных формах. Будет столько-то машин, будут автоматизированы такие-то формы труда, не будет безработных... Человек же способен видеть, осознавать свое будущее в качественно новых формах. Но мы боимся заглядывать в будущее. Отсюда страшное ощущение бездуховности, тяготящее нас. Прав голландский социолог Фред Поллак, что культура общества развивается, растет, цветет только до тех пор, пока общество видит свое будущее ярким и позитивным. А мы...
За окном деревья осыпаны розовыми и белыми цветами. Любуясь ими, Питер помолчал минуту, устало вздохнул и закончил свой затянувшийся монолог:?
- Вы и ваши коллеги постоянно спрашиваете, почему Пушкин, Достоевский, Толстой, Горький, Шолохов, Леонов популярны у нас. Я не филолог. Я философ и социолог. Может быть, поэтому я рассматриваю их популярность как своеобразную форму протеста против одномерной, калькулируемой, манипулируемой личности.
Все было интересно в этой неожиданной исповеди. Но я спросил только о книге, заинтересовавшей меня названием. На следующий день Питер показал мне ее. Вышла в Лондоне в 1974 году. Автор - Эбнер Коэн, профессор Лондонского университета. Его специальность - социальная антропология. Он полагает, что сущность и поведение человека определяются как биологическими, антропологическими факторами, так и экономикой, политикой, "системой родства и ритуалами". Политика и экономика формируют отношение человека к власти, системы родства и религия - ко всему остальному.
Объединяя "системы родства" и религию в едином целом, условно именуемом "символизмом", философ утверждает: все "символы" можно определить как объекты, понятия, действия или системы языка, различным образом соотносимые со множеством значений, возбуждающих наши чувства и эмоции, разрешающиеся человеческим действием. Чаще всего они, эти действия, проявляются в стилизованных формах поведения, таких, как церемониал, ритуал, обмен подарками. Философ говорит о связи, даже пересечении "символов" с культурой, нравами, обычаями, нормами, ритуалами, мифами, ценностями, утверждая, что лишь на этом фундаменте человек может решать коренные проблемы жизни и смерти, добра и зла, успеха и счастья. На них опираются и официальные институты в своем стремлении подчинить себе классы, группы, отдельных людей. Ученый обобщает: "Политический человек - это человек символический". И универсализирует это обобщение: "Человек двумерен".
Многие положения Э. Коэна нетрудно оспорить. При всем том интерес к его книге в стране, главные идеологи которой еще не так давно потешались над такими понятиями, как "национальный суверенитет", "исторические традиции", "народные основы", противопоставляя всему этому "технизированного" человека "без предрассудков", весьма знаменателен. С гуманистической точки зрения это тоже шаг вперед хотя бы потому, что двумерный человек - нечто большее, чем человек одномерный.
Тут следует сказать несколько слов вот о .чем. Не одним мною замечено: в последнее время американцы энергично углубляются в прошлое. "История - это ерунда",- говаривал Генри Форд. Философ Д. Дьюи правильно усмотрел в этих словах выражение бездумного оптимизма. Ныне американцы, кажется, убеждаются, что народы, обладающие глубокими корнями в истории, прочнее стоят на земле. И вот с чисто американским напором они обнажают и демонстрируют фундамент своего исторического бытия. Под сенсационными заголовками печатаются статьи о том, что еще в 986 году Бьярни Герыольсоп был загнан бурей в один из американских заливов, за пятьсот лет до Колумба исландец Эриксон высадился в Америке, назвав ее Винланд, а в XI веке в Америке "гостили" норманны, что о существовании ее знал и датский ученый Клаудиус Клавус в XV веке, но оставил без внимания при составлении карт. Издано немало книг о так называемых маундах - курганах и валах самой примитивной поры американского континента. Еще больше создается работ о культуре майя, ацтеков, инков, об их деревянных домах, крытых соломой, о дворцах с плоскими уступчатыми крышами и колоннадными порталами. В Чикагском институте искусства демонстрируются произведения древней американской скульптуры.
Но куда больше внимания и, главное, денег отдается пропаганде исторических событий, прославивших США. В связи с двухсотлетним юбилеем Войны за независимость все рестораны снабжены салфетками, воспроизводящими национальный флаг, кресла самолетов в чехлах той же расцветки, на пакетиках с сахаром в снимаемых вами номерах мотелей портреты американских президентов с указанием времени и места рождения, сроков президентства, выдающихся деяний и дат смерти. Вот что написано о Франклине Д. Рузвельте: "Тридцать второй президент. Родился 30 января 1882 года в Гайд-парке, Нью-Йорк. Президентство: 1933-1945. "Новый курс". Вторая мировая война. Умер 12 апреля 1945".
За каждым завтраком я перебирал пакетики с сахаром, искал "счастливый билетик" с Джоном Ф. Кеннеди. Не нашел. По телевизору посмотреть передачу, посвященную ему, тоже не удалось. Видел другую передачу- "Жены президентов США". Она пользуется самым большим успехом у зрителей.
О многих событиях прошлого рассказывают газеты, журналы, радио, телевидение. Но ни разу я не видел и не слышал, чтобы вспомнили о прогремевшей на весь мир забастовке рабочих завода Маккормика в Чикаго в 1886 году или расстреле рабочей демонстрации, о том, как Второй Интернационал в память об этих событиях объявил день 1 Мая днем международной солидарности трудящихся. Появились статьи о том, как были открыты золотые прииски в Клондайке. Но ни строчки о парализовавшей почти всю страну забастовке американских железнодорожников за два года до этого. Из последних газет и журналов я теперь доподлинно знаю, когда создавались фонды Карнеги, Гуггенгеймов, Рокфеллеров. А вот как был создан Союз индустриальных рабочих мира - об этом ни полслова. Впрочем, видел я только буржуазную прессу.
Как бы там ни было, но американцы действительно ныне проявляют повышенный интерес к своему прошлому. Это выражается и в открытии мемориальных музеев, галерей, выставок, обновлении экспозиций, демонстрации картин и произведений скульптуры из частных коллекций. Иногда шедевры выставляются с подчеркнутым афишированием: мы не хуже итальянцев и французов, у нас тоже кое-что есть! Иногда же с очень большим эстетическим тактом и вкусом (галерея Филипса в Вашингтоне, "Фриколлекшн" в Нью-Йорке).
Теперь уж не помню, кто представил мне на приеме в Эванстоне невысокого коренастого человека с копной седых волос. И вот мы сидим за столом-два десятка ученых и примерно столько же аспирантов из Русского и Восточноевропейского института при Нортвестернском университете, - неторопливо пьем калифорнийское вино и ведем профессиональные разговоры. Одни расспрашивают членов нашей делегации о новинках советской литературы, другие - о последних исследованиях литературоведов. Седой ученый ни о чем меня не расспрашивает. Он рассказывает сам. Вернее сказать, рисует передо мною картину страны, 212 миллионов жителей которой стали пленниками, как он выражается, всевидящих глаз и всеслышащих ушей (он говорит "больших глаз" и "длинных ушей").
- Уотергейтский скандал - всего лишь частный и, если хотите, случайный эпизод. Неожиданным он оказался, пожалуй, только по своим последствиям для Никсона. В самом же факте не было ничего неожиданного. Почему? Потому что всех американцев, как писал один мой друг, давно осмотрели, измерили, обследовали, опросили и разнесли по таблицам. Все жители у нас от колыбели и до могилы находятся под пристальным наблюдением бесчисленных агентов. Эти последние неустанно собирают информацию. Она наносится на перфокарту. Кто эти агенты? Имя им - легион. Вы, наверное, знаете, что на каждого американского школьника и студента заводится личное дело. Записываются данные о здоровье, умственных способностях, социальном поведении, вкусах, склонностях, взглядах, их эволюции. Потом "дело" всю жизнь как тень ползет за человеком, пополняясь новыми сведениями. Копии его, если требуется, имеют полиция, правительственные учреждения, работодатели. Второе личное дело возникает вместе со страховой карточкой. Третье - в связи с получением прав на вождение машины. Еще одно - если вы покупаете в кредит. Одна из многих организаций, обслуживающих две тысячи кредитных бюро, располагает информацией о ста двадцати миллионах американцев. Что за сведения? Экономическое положение. Политические взгляды. Моральный облик. Даже сплетни. Все учитывается. Корпорации нанимают тысячи "больших глаз" и "длинных ушей". Прибавьте к этому сведения, собираемые самими владельцами предприятий сервиса с помощью подслушивающих устройств и электронного "глаза" в магазинах, парках, кафетериях, аэропортах. Наши газеты не раз протестовали против электронной слежки за рабочими в цехах... Что? Здесь? Не исключено, что и наша сегодняшняя беседа записывается. Не думаю, чтобы полиция, армейская разведка, органы, связанные с ФБР и ЦРУ, прекратили сбор сведений об американцах. Разоблачения, сделанные капитаном Пай- лом, вызвали сенсацию. Оказалось, что разведывательная сеть опутала всю страну, заведены личные дела на десятки миллионов людей, а вся информация сосредоточена в Балтиморе. Вслед за тем обнаружилось, что агенты фиксировали каждый шаг сенаторов, конгрессменов, губернаторов, всех членов Верховного суда.
Агенты были заброшены в негритянские организации, в студенческую среду, работали в библиотеках, тщательно исследуя круг чтения каждого студента. Под давлением общественного негодования появилось сообщение, будто балтиморские картотеки уничтожены. Но кто поручится за то, что всю информацию не сдублировали, доверив ее хранение электронной памяти?..
На вопрос, действительно ли в одном из небоскребов США создано специальное хранилище данных о всех гражданах США, мой собеседник не ответил. Скорее всего потому, что спешил высказать до конца свою главную мысль: усиливающееся вмешательство официальных властей, коммерческих корпораций и фирм в частную жизнь американских граждан^ отсутствие законов, охраняющих неприкосновенность частной жизни, и, наоборот, обилие законов, именуемых самими американцами "приглашением к подслушиванию", приводят к тому, что ни один человек в стране не чувствует себя в безопасности. Удивительно ли, что каждый третий американец лечится у психиатров? Еще десять лет назад член американского Верховного суда У. Дуглас сказал, что вопиющее нарушение принципа неприкосновенности частной жизни возрастает в геометрической прогрессии, что в стране создается общество нового типа, в котором правительство по собственному произволу вторгается в самые интимные сферы человеческой жизни. Сообщив все это, профессор вспомнил мой вопрос:
- Не знаю, существует ли уже общенациональное кибернетизированное хранилище данных, где каждый американец бесплатно получил свой пожизненный личный номер-перфокарту. Но что о единой информационной машине, или, если говорить по-нашему, о банке данных, мечтают правительство, полиция, корпорации, страховые монополии - это верно.
- А не пополнится ли данными ваша личная перфокарта в результате нашего разговора?
- Возможно,- ответил он равнодушно.- Только совсем не новыми. Я готовил материал для нашумевшей речи профессора Миллера. Я помогал Биму Северну собирать материал для книги "Право на неприкосновенность частной жизни". Так что у меня перфокарта насыщенная.
Каков главный принцип современной господствующей идеологии в США? Один из сидящих со мной за столом ученых (потом он сказал, что работает в Мичиганском университете) отвечает:
- Все тот же принцип "равных возможностей". Большинство людей, включая и ученых-социологов, исходят из того, что каждый из нас располагает одинаковыми возможностями стать кем угодно, и если он не Рокфеллер, Хант и Форд, то либо потому, что пока не сложилась ситуация, либо не хватило индивидуальных способностей, либо же время не пришло. Никогда не знаешь, где тебя подстерегает удача, но она приходит к тому, кто умеет ждать. Поддерживать людей в подобной уверенности помогают литература, искусство, наука, газеты, журналы, учителя и мы, профессора, возвращаясь без конца к известным мифам, фактам, чрезвычайным случаям. Социологи, философы, политики, большинство журналистов твердят о том, что ни одна общественная группа у нас не оказывает решающего влияния на правительство. И вот вам факт: отвечая на одну из наших анкет, с этим согласилось сорок процентов опрошенных с семилетним и девяносто два процента людей с высшим образованием.
Он привел еще множество разных цифр. Запомнить их, понятное дело, я не мог. Из-за обилия их я стал даже терять интерес к разговору. И видимо, поэтому не заметил поворота в его развитии. Собеседник же говорил о кризисе главного принципа господствующей идеологии. Начало, как он утверждал, все углубляющегося кризиса относится к 60-м годам. Как-то своеобразно связав все с резким разрывом в доходах разных категорий населения, он продолжал:
- Мы распространили анкету в городе Мускегон. Типичный для двухэтажной Америки городок. Так вот здесь назвали США страной равных возможностей девяносто три процента людей с ежегодным доходом не менее двадцати пяти тысяч долларов, девяносто процентов с доходом меньше двадцати пяти тысяч и только пятьдесят шесть процентов с низким доходом. Что значит низкий? До шести тысяч долларов в год. Людей, работающих неполную рабочую неделю, женщин, безработных мы не опрашивали. Когда же, конкретизируя вопрос, мы спросили, имеются ли в США равные возможности для богатых и бедных, на него утвердительно ответило чуть больше сорока процентов опрошенных.
И наоборот, почти половина считает самой влиятельной у нас группу, условно именуемую "большой бизнес и богачи". Если бы цифры не нагоняли на вас скуку, я бы немало их привел. Что поделаешь, мы, американцы, воспринимаем цифру более эмоционально, чем картину. Вот вам еще несколько: шестьдесят шесть процентов из опрошенных нами бедняков считают, что богатство не является следствие^ личных достоинств. Шестьдесят шесть процентов белых. И восемьдесят три процента черных. Есть над чем подумать, господин профессор,- не правда ли?
С этим высоким, худым, смахивающим на Дон-Кихота профессором я знаком давно. Есть нечто донкихотское и в его взглядах. Говорит он медленно, словно бы с трудом подыскивая слова, но слушать его приятно. Мы познакомились много лет назад в Нью-Йоркском городском университете. Тогда Джон А. Олдингтон был аспирантом, увлекался проблемами рабочего движения. Теперь он профессор, занимающийся в специальном институте изучением проблемы занятости. Так же как его коллеги Х. Шеппард, Н. Херрик, Ф. Фолкс, М. Маккоби, он причисляет себя к социально-психологической школе, более всего известной у нас по работам Эрика Фромма. За годы, прошедшие с нашей последней встречи, Джон еще больше похудел, русая голова начала седеть, но ласковые голубые глаза не потеряли своего детского блеска. И по-прежнему излюбленной идеей Джона является идея "очеловечения труда" в США...
С трудом приткнув где-то его "фольксваген", мы вошли в небольшой бар с чудовищным количеством бутылок, заполненный "ночными бабочками", иностранными моряками и еще какими-то чересчур тщательно для Америки одетыми людьми. Взобравшись на высокие сиденья и сразу заказав двойной шотландский виски с содовой, начинаем неторопливый разговор. Расспросив меня о здоровье жены, детей, об общих знакомых, Джон спрашивает, состоится ли моя лекция в Нью-Йоркском университете.
- Отменили, когда я был еще в Чикаго.
- А знаете, почему отменили? - спрашивает он и отвечает: - Вчера полиция ворвалась в кампус, орудовала дубинками. Но студенческое движение, каким вы знали его по предыдущим приездам, сведено ныне хитроумными вашингтонскими политиками почти к нулю, вот что. Существует, однако, нечто, перед чем бессильны даже самые искушенные политики из Вашингтона. Я говорю о новом социальном типе американца. Он уже начинает доставлять неприятности и Вашингтону, и нашим профсоюзным боссам. Он пугает своими антисоциальными настроениями, вот что. Тем более что все чаще предъявляет внеэкономические запросы. Я говорю о труднообъяснимом, но несомненном чувстве недовольства своим трудом среди двадцатипятимиллионной армии молодых рабочих. Понимаете, у человека хороший заработок, а он недоволен. Вдруг уходит с завода или из учреждения. С возрастом симптомы отчуждения от работы, отвращение к ней все отчетливее. Тут главная неожиданность в том, что эти рабочие неплохо зарабатывают и трудятся во вполне сносных условиях. По крайней мере, шестьдесят процентов из опрошенных нами считают свой заработок удовлетворительным. И все-таки тяготятся работой, с годами начинают работать спустя рукава и при первой возможности меняют специальность. И вот что: это чувство испытывают не отсталые рабочие, а рабочие, имеющие, по крайней мере, среднее образование. На вопрос, чем их не удовлетворяет работа, почти всегда отвечают: скучно, неинтересно, не то, чего ожидал. Думаю, что за этими ответами скрывается неудовлетворенность тем, что работа не приносит интеллектуального и психологического удовлетворения, бесперспективна, однообразна, не позволяет проявить творческую инициативу. Но это уже я и мои коллеги так объясняем этот неожиданный феномен. Вот Шеппард и Херрик в книге "Неудовлетворенность рабочих" пишут, что у руководителей корпораций и профсоюзных боссов эта новая социальная разновидность рабочего вызывает настороженность, даже страх: ведь когда рабочий начинает задумываться и задает вопросы, то неизвестно, до чего он дойдет.
Прервав его, я говорю, что года два назад читал в нашем еженедельнике "За рубежом" перепечатку из какого-то американского журнала, озаглавленную "Социальный динамит Америки". Ее автор Эндрю Левинсон, рассказывая о забастовке молодых рабочих на заводах компании "Дженерал моторе", писал примерно то же самое: "Безоговорочная вера в "американский образ жизни", которую нередко приписывают "средней Америке", в значительной мере выветрилась у молодых рабочих, причем не из-за писаний Герберта Маркузе и Чарлза Рейха, а благодаря тем "перспективам", которые открывались с вертолетов, висящих над Данангом и дельтой реки Меконг". Автор считает даже, что корень зла в самой основе американского общества. Выслушав меня, Джон говорит:
- Я согласен с заголовком статьи, а с общим выводом не согласен. Ведь именно эта часть рабочих либо отличается политической пассивностью, либо впадает в экстремизм, вот что. Ужасные разрушения на предприятиях "Дженерал моторе" во время забастовки в Лордстауне (Огайо) в семьдесят втором году - дело рук не отсталых рабочих, а образованных и хорошо зарабатывающих. Они же голосовали за Уоллеса на выборах и в шестьдесят восьмом и в семьдесят втором году. Вот после этого и попробуйте Марксом объяснить подобные явления,- пытается уязвить меня Джон.
Мы спорим. Я знаю, что, считая себя социалистом, Джон вместе с тем смотрит на учение Маркса как на пройденный этап. По его словам, идея внесения социалистической сознательности в рабочее движение тоже устарела. И не хочет замечать, что нигде, кроме разве ФРГ, не делается столько, чтобы лишить "думающих" рабочих правильной социалистической ориентации, сколько в США. Джон Олдингтон полагает, что волнующая его проблема может быть решена путем комплексного изменения организации труда (нежная революция). Этот же "путь к осмысленному труду" рекомендуется и авторами книги, о которой он говорил. Кстати, в ней содержатся интереснейшие фактические данные, статистические материалы и вот такой вывод: "Определился новый социальный тип американца, настроенного антиавторитарно, жаждущего равенства и сохранения достоинства всюду в жизни, начиная с работы. В тех случаях, когда условия труда этому не благоприятствуют, у современного рабочего (особенно у молодых рабочих, настроенных крайне антиавторитарно), лишенного возможности утверждать свое равенство и достоинство в труде, возникает особый и весьма нежелательный... психический синдром. В политической сфере большинство из них (в отличие от старших) отвергает представление о том, что страна должна управляться посредством влияния избирателей на узкий круг лиц, и это сопровождается недоверием к двум ведущим политическим партиям..."
- Как сказал бы мой новый знакомый из Мичиганского университета, тут есть над чем подумать,- говорю я.
- Стоит подумать, вот что,- соглашается Джон, приветливо улыбаясь.
Пожилая худенькая дама лет шестидесяти пяти, разговорившись на вечере в Эванстоне, как-то вся засветилась изнутри. И стала рассказывать о том, как сорок пять лет назад отправилась в Советскую Россию.
- Я поехала переводчицей с инженерами на строительство Кузбасса. Там ничего не было. Но тысячи простых людей взялись за лопаты, тачки, ломы... Работали удивительно, хотя еда была самая скудная. Некоторые из наших инженеров так увлеклись строительством, что остались навсегда в вашей стране. А я вернулась. Но вспоминаю это время как сказку.
В тот же вечер я познакомился еще с тремя женщинами. Одна из них искусствовед, две другие - философы. В этом женском обществе я не нашел ничего лучшего, как заговорить о матриархате. И тотчас получил решительный отпор. Самая красивая из трех ученых дам, сообщив мне, что является неофеминисткой, членом Национальной организации женщин США, решительно оспорила правильность моих наблюдений:
- Нет-нет, вы не правы. Никакого равенства между мужчиной и женщиной у нас не существует. В истории США не было случая, чтобы женщина была президентом или вице-президентом. Количество женщин-ученых едва превышает десять процентов, еще меньше женщин- врачей и почти нет женщин-адвокатов. Нас не допускают ко многим видам работы под предлогом охраны труда, а в случае беременности увольняют. И нам платят меньше, чем мужчинам. Мы беззащитны перед предпринимателями. За счет разницы в оплате труда мужчин и женщин корпорации зарабатывают шестьдесят миллиардов в год...
Она на минуту умолкла. Внимательно глядя на меня, что-то обдумывала, обдумав, сказала:
- Женщина у нас всегда была более революционна, более прогрессивна. Можно сказать, она главная прогрессивная сила. Впрочем, так же, как у вас. В прошлом году я видела на Бродвее "Врагов" Горького. Там тоже самые революционные люди - женщины. И в повести "Мать". Я ее тоже читала.?
Удивленный своеобразным истолкованием творчества Горького, я, однако, не стал спорить. Ничего не сказал и о постановке "Врагов" на Бродвее, хотя знал, что режиссер проявил беспримерное самоуправство. Но содержание своего разговора с неофеминисткой передал жене Ирвина Уайла, и она ее поддержала. Что же касается Горького, то в последние годы в США его открывают заново. Особенно популярна его драматургия
- Чем вы объясняете успех его пьес?
- Тем, что он как художник и как мыслитель пред варил все драматические проблемы наших дней.
- Театральные?
- Все.
Перед тем как снова отправиться в нью-йоркский музей Соломона Р. Гуггенхейма, где демонстрируются "важнейшие произведения живописи и скульптуры новейшего времени", заглядываю в свою старую записную книжку. Впервые я посетил американские музеи безобъективного искусства более десяти лет назад в сопровождении ученых - искусствоведов и литературоведов из Нью-Йоркского, Колумбийского и Джорджтаунского университетов. И записал тогда: "Мы видели произведения самых знаменитых модернистов. Но вот что любопытно: сопровождающие меня ученые всякий раз стремились отыскать в картинах, скульптурах намеки на реальный мир: "Смотрите, это, кажется, должно изображать голову человека?", "Не правда ли, там где-то видятся очертания небоскреба?" И им очень хотелось, чтобы я тоже увидел человека, небоскреб. Когда мы закончили осмотр живописи в музее Гуггенхейма, аспирант В. Рэй с искренней горечью воскликнул: "Сколько понапрасну растраченных сил!" В другой раз профессор Б. Унбеган предупредил: "Не вздумайте у музея вытереть о решетку ноги: то не решетка, а картина". Другой профессор рассказал: "Один мой знакомый в этом музее уселся на чурбан передохнуть и поплатился: оказалось, уселся на художественное произведение". Их слова пробудили в памяти знаменитую фразу Ф. Мориака: "Перечитывая "Войну и мир", я чувствую, что передо мной не пройденный нами этап, а утраченный нами секрет". О таком же секрете мы много говорили, попав на несколько часов в залы замечательной Вашингтонской галереи. Я испытал истинное удовольствие и оттого, что видел полотна знаменитых живописцев, и оттого, что американские ученые с неподдельным восторгом, с благоговением восклицали: ""Биндо Альтовити" Рафаэля!" ""Святой Мартин и нищий" Эль Греко!", ""Читающая девушка" Фрагонара!", ""Ветер крепчает" Гомера!" Такой восторженности, такого благоговения я не заметил у них, когда мы стояли перед "полотнами" С. Френсиса, Д. Поллака, С. Бриггса, Ф. Лодбелла, Н. Марсициано, М. Ротко".
Откровенно признаться, в музее Гуггенхейма мне тогда больше всего понравилось само здание. Этакая гигантская спираль. Кто-то метко назвал его гигантской улиткой. Но какая замечательная, просторная, светлая, легко поднимающая тебя вверх и столь же легко спускающая вниз улитка!
Помнится, в свой первый приезд в США я усиленно, даже надоедливо допытывался у моих американских коллег, что пишется в газетах, журналах, специальных монографиях о новейшем, моднейшем искусстве и вообще о целях и назначении искусства и литературы. Судя по той же записной книжке, выводы были малоутешительные.
Теперь в американских художественных музеях, в частности в музее Гуггенхейма, в отделах, отведенных новейшей живописи в галерее Филипса, в Чикагском институте искусств, я не столько рассматриваю произведения, виденные мною и раньше (в музее Гуггенхейма только что открыта специальная выставка картин В. Кандинского, демонстрируются "достижения" современных американских модернистов), сколько наблюдаю за тем, как реагируют на них рядовые посетители. Радует то, что в залах галерей и музеев стало многолюднее. Радует и то, что уроки художественного образования школьника даются в музеях. Дети сидят на скамеечках, созерцая древние изваяния греков, римлян, инков, шедевры эпохи Ренессанса. Но пусть меня простят поклонники кричащей новизны в искусстве: я ни разу не видел, чтобы урок эстетического воспитания школьникам давался перед произведениями М. Ротко. Не видели мы толп зрителей и перед полотнами В. Кандинского, ныне канонизированного в США.
В превосходном нью-йоркском "Линкольн-сентр" большое впечатление производят драматический театр, театр оперы и балета, филармония и своеобразно связывающий все строения фонтан. Архитектор решил, что фонтан станет произведением искусства, если внутри его поместить современную скульптуру. Задумано - сделано: над одной каменной глыбой нависла другая. Очертания глыб таковы, что их можно принять за лягушек фантастического размера. А можно истолковать, скажем, как столкновение в жизни уродливо-духовного начала с началом уродливо-животным. Допустимы и ассоциации, порождаемые "расколотостью современного мира". И только одно исключается начисто: радостное чувство при созерцании этого произведения. Сопровождавшая нас очень образованная женщина, кивнув в сторону скульптуры, сказала:
- Говорят, это очень модно, но я ума не приложу, что это означает.
Эта фраза заставляет вспомнить обмен репликами с аспирантом из Нью-Йоркского городского университета в музее Гуггенхейма в 1964 году.
- Краски, господин профессор, сами краски привлекают наше внимание к этим произведениям. Разве вы не согласны с тем, что цветовая гамма вечерней зари доставляет наслаждение? - спросил он.
- Согласен,- ответил я и добавил: - Но тут я вижу закат и не ощущаю даже намека на зарю.
Собеседник мой популярно выражал то, что тогда писалось самыми солидными искусствоведами. Изменилось ли с тех пор в США отношение к модернистскому искусству? Мне кажется, можно сказать,' что, по крайней мере в широких демократических кругах, изменилось. В галерее Филипса из художников-абстракционистов шире других представлен Марк Ротко. Экспонируется несколько однотипных "полотен" с изображением переходящих одна в другую цветовых полос: черной и красной, красной и темно-красной, зеленой и бордовой, оранжевой и красной. Лично меня это сочетание не взволновало. И, по-моему, большую часть посетителей тоже. Не очень много их и в музее современной живописи и скульптуры при Смитсоновском институте в Вашингтоне. Когда я в одиночестве рассматривал "произведение", состоящее из четырех белых положенных одна на другую пластин, профессор Тонни Глассе рассказала мне:
- В Риме тоже есть музей современного искусства. Для привлечения публики там дают концерты. Они пользуются таким успехом, что моя подруга никак не могла достать билет. Решила пойти на хитрость: поднялась этажом выше, села на диван над концертным залом и уставилась на чистое полотно с черной точкой в центре. Она смотрела в эту точку полтора часа. К ней подошел старик смотритель и сказал: "Простите, синьорина, но долгу службы я вынужден обратить на вас внимание. Но не по долгу службы хотел бы узнать: что вы там увидели? Что могло вас настолько заинтересовать, что вы почти неотрывно смотрели целый час в одну точку?" Она ответила: "Замечательно!-И добавила:- Такое наслаждение!" Когда его брови изумленно полезли вверх, она объяснила: "Я говорю о музыке". Старик оцепенел на Минуту, потом в восторге бросился к ней, поцеловал и сказал: "Спасибо, синьорина! А то я смотрю: такая красавица! - и думаю: неужели она видит то, чего нет?!"
Профессор Роберт Л. Джексон, руководитель русских исследований в йельском университете, просил меня прочесть лекцию о советской литературе. Сам он специализировался в области русской литературы XIX века, пишет о Достоевском и Чехове, мечтает о конференции советских и американских ученых, посвященной проблемам изучения Чехова. Ему очень хотелось, чтобы моя лекция состоялась. Он звонил в Блумингтон, звонил в Чикаго, напоминая о предстоящей лекции. В Ныо- Йорке меня встретил его помощник. Но случилось так, что я неожиданно заболел. Лекцию пришлось отменить. Больше всего об этом жалею я. Жалею потому, что давно хотел встретиться с самим профессором Робертом Джексоном, чью книгу "Подпольный человек Достоевского в русской литературе", книгу очень спорную, но по-своему интересную, прочел еще в 1959 году. Меня тогда приятно поразила смелость, с какой ученый писал о развитии крупнейшими советскими писателями, принявшими Октябрьскую революцию, лучших традиций Достоевского. В специальной главе, посвященной Леониду Леонову, он говорил о сложнейших "взаимоотношениях" нашего писателя с Достоевским, признавая, что с самого начала революция явилась для Леонова могущественной освободительной силой, что в романе "Скутаревский" подпольный человек был оценен с классовых позиций, а "трагическое видение человека... уравновешено уверенностью в большевистском пути". Жалею и потому, что в Йельском университете работают ученые, немало писавшие о движении так называемых "новых левых". Теперь это движение в США уже не ощущается с такой силой, как шесть лет назад, но один из йельских профессоров предрекает: "Это затишье перед бурей". Мне хотелось поговорить о знакомых, которых я когда- то знал студентами, потом читал о них в газетах как об идеологах "нового левого радикализма". Их любимое слово - "бунт", расхожие эпитеты - "тотальный", "индустриальный", "биологический". Последний эпитет вскоре был вытеснен более популярным - "сексуальный", даже "пансексуальный" ("бунт инстинктов", "экстаз тела" тож). Этот бунт показался настолько "потенциально могучим", что на его основе воздвигалась теория "сексуальной революции" как альтернативы... "революции социальной". Последняя, дескать, нереальна потому, что пролетариат исчерпал свою революционность, "обуржуазился", а кроме того, революционный пролетариат не отказывается от идеи государства, оно же, государство, любое государство, тоталитарно, ограничивает индивидуальную свободу и поэтому должно быть взорвано вместе со всеми моральными нормами и заменено совершенно новым "четвертым миром".
Много было написано во всех странах о "новых левых", о хиппи и йиппи. Даже самые реакционные газеты не стеснялись крупным шрифтом набирать их лозунги: "Бунт против всего!", "Положим конец агрессивности и уродству современного образа жизни!", "Делай то, что хочешь!", "Революция непрерывная и всеохватная!". Немало внимания уделили "новым левым" профессора из Йельского университета. Однако меня очень удивило, что в звездный час движения "новых левых" профессор этого университета Роберт Лифтон выступил со статьей, озаглавленной почти вызывающе - "Человек, подобный Протею". В ней доказывалось, что в США возник и все более укрепляется в жизни "протеанский тип" - тип человека, отличающегося постоянной текучестью, изменчивостью своих убеждений, принципов, вкусов, симпатий и антипатий, сущность которого неуловима, непостоянна. Изменчивы и неопределенны его политические взгляды: с консерватором он консерватор, с революционером - революционер. Изменчивы основы его мировосприятия: он пессимист с пессимистом и оптимист с оптимистом. Изменчивы его нравственные представления: он считает все дозволенным для преуспевающего человека. Изменчивы его эстетические взгляды: сегодня он поклоняется Микеланджело, завтра - Шагалу. Он презирает идеологии, понимает твердость и определенность убеждений как узость и догматизм. Профессор объяснял появление такого человека в США крушением всех традиционных духовных ценностей, трагедией Хиросимы и влиянием нигилистических концепций, навязывавшихся американцам в годы "холодной войны".
Об этом мы и говорим с помощником профессора Роберта Джексона. Улыбка не сходит с его лица, пока я излагаю содержание статьи. Трижды во время моего рассказа он бросает короткие реплики. Сначала: "Маркузе и до сих пор настаивает, что он был другом Розы Люксембург". Затем: "Большинство студентов сегодня переросли хипстеризм и думают над более серьезными проблемами, чем пансексуализм". И наконец: "Стало серьезнее и поколение Маркса и кока-колы, как у нас называли людей, тянущихся к марксизму, но живущих по принципам американских стандартов". Он не согласен с тем, что протеизм - реакция на "безответственную бомбардировку Хиросимы".
- Мне кажется, профессор преувеличил. Он уловил опасную тенденцию в нашей действительности, но явно гипертрофировал ее. И не все причины назвал. Были и другие. Самая главная - маккартизм. Помните? Потом корейская война. Позднее - еще более наглое попрание всех наших устоев, принципов, норм, выразившееся во вьетнамской авантюре. Из года в год делалось все для того, чтобы отбить у человека интерес к большим гуманистическим проблемам, чтобы вбить его в самого себя - можно так сказать? - превратить в автомат, способный, как это было с нашими солдатами во Вьетнаме, "автоматически" сжигать и расстреливать все на своем пути...- Улыбнувшись своей обезоруживающей улыбкой, он тут же переходит в наступление: - Вы неправильно судите о хипстеризме. Его уродливые формы скорее говорят об уродливости условий, породивших бунт. Среди хиппи было немало честных людей, по-настоящему обеспокоенных нашим будущим. Хипстеризм я бы назвал даже неизбежным. Один из участников этого движения утверждал: "Мы отвергаем разум потому, что он не выдержал испытания и служил неправому делу Маккарти и Джонсона так же усердно, как в другое время служил Рузвельту и Кеннеди; мы отвергаем нашу демократию потому, что она в равной степени может служить и правому и неправому делу, во всяком случае, последнему она не воспрепятствовала; мы отвергаем этику, ибо чего она стоит, после того как добрые христиане, помолившись, бросают бомбу на Хиросиму и сжигают Сонгми; мы отвергаем прецеденты, вспоминая о том, что Нюрнбергский процесс не вразумил ни Риджуея, ни Уестморленда". Иными словами, все ценности казались несостоятельными: разум развращен, демократия попрана, этика обескровлена. Так долой же разум! Долой государство! Долой мораль! Долой прецеденты! Вот так думали и говорили мы тогда.
Вместо разума попробуем опереться на подсознание, быть может, туда не проникли еще тлетворные бациллы цивилизации? Государству, любому государству пусть придет на смену всеобщий хаос, анархия на всей земле? Раз этические нормы не гарантируют честности, а, напротив, как всякий запрет, лишь усиливают желание нарушить их, выбросим их на свалку? Раз прецеденты не оказывают необходимого влияния на ход жизни - к черту историю, прошлое, опыт человечества? Не лучше ли начать все сначала, почти с четверенек? - Он снова широко улыбнулся: - Так думали мы. Разве это не революционная идеология?
- Революционная? Но ведь изложенная вами философия хипстеризма только по видимости освобождает людей, лишь по форме революционна. На самом деле за ней скрывается бездна отчаяния. Она основана на неверии в человека, в его разум, в его исторический опыг. Это отчаяние проглядывает всюду. Даже в картинах Джексона Поллака и Марка Ротко. Они не имеют названий. Они изображают нечто такое, что можно привязать к любой эпохе. Хаос. Какую-то бессмыслицу. Порой становится страшно, что в двадцатом веке человечество, стоя перед конструкциями сверхмодернистов, не находит ни обаяния, ни тепла, а только что-то такое, что намекает на "извечность начал", порождающих отвращение, страх за жизнь и человека, ощущение бессилия перед абсурдом, хаосом, якобы извечно царящими в мире. Среди сверхмодернистов есть талантливые художники, так же как среди "новых левых" немало было действительно честных, смелых, отважных людей. Но не всякий, кто восстает у вас против общества, является революционером и героем нашего времени. Героем нашего времени является тот, кто имеет совершенно реальную программу борьбы за действительное счастье народа.
Если не считать доклада на симпозиуме и лекций, прочитанных в университетах, это была самая длинная из всех речей, произнесенных мною за океаном в этот приезд. Была? Или - могла быть? В тот день у меня температура подскочила до тридцати девяти градусов. Так что я теперь не могу сказать с уверенностью, произнес ли я все это вслух или всего лишь подумал. Помню только, что мой собеседник сидел у стола, пытаясь скрыть за широкой улыбкой глубокую озабоченность.
Не меньшую озабоченность, очевидно, читал и он на моем лице. Перебирая в памяти все, что услышал, узнал в эту поездку по США, я вспомнил рассказ из книги "Уайнсбург, Огайо" Шервуда Андерсона.
Пожилой врач женился на состоятельной девушке, которую до этого долго лечил. Через год она умерла, оставив ему богатую ферму. Он бросил практику. И вскоре город Уайнсбург забыл о его существовании. Между тем в душе его созревали прекрасные семена. Он мыслил. Он непрерывно создавал нечто грандиозное и тут же разрушал его. Он записывал свои мысли на клочках бумаги. Даже не мысли, а начала и концы мыслей. В общем-то мысли были не столь уж и великие. Но их было много, так что они сливались в огромную правду, заполнявшую его целиком. Облако правды все увеличивалось, росло, становилось гигантским, обволакивало весь мир, но затем таяло, чтобы снова дать возможность родиться маленьким мыслям. Потому что клочки бумаги, на которых записывались мысли, доктор засовывал в карманы. Там они постепенно скатывались в бумажные шарики. Когда доктор бывал в добром настроении, он кидал эти шарики в своего приятеля...
Вспоминая этот рассказ, я неожиданно подумал: "А вдруг это символ? Вот и сегодня все больше американцев ищут правду жизни, а все идет своим чередом. Не случится ли с ними того, что произошло с доктором Рифи из рассказа "Шарики из бумаги"?"
Очень хотелось ответить "нет". И я искати в памяти все, что могло укрепить меня в этом. Вспоминалось же нечто прямо противоположное. Изгнанный в 1952 году из США, Чарли Чаплин в 1972 году приехал сюда получить "Оскара"; после каждой встречи с американцами он грустно повторял: "Они похожи на детей, которых отшлепали за шалости". Сопровождавший его корреспондент сказал: "Вас здесь любят". Он ответил: "Да, конечно, но они любили и Кеннеди". И еще немало подобных историй всплыло в памяти, прежде чем вспыхнули в ней слова Уильяма Фолкнера: "Я отказываюсь принять гибель человека, я верю, что человек не только выстоит: он восторжествует..." И слова Джона Херси: "У человека есть и воля и сила пережить и, пережив, обновить и перестроить..." Но я вспомнил эти исполненные веры в человека слова уже после того, как мой собеседник ушел.